чуть качая головой:
"Ни плохой ты, ни хороший --
просто очень молодой.
Твой вопрос я принимаю,
но прости за немоту.
Я и вроде понимаю,
а ответить не могу..."
И пошел я дорогой-дороженькой
мимо пахнущих дегтем телег,
и с веселой и злой хорошинкой
повстречался мне человек.
Был он пыльный, курносый, маленький.
Был он голоден,
молод и бос.
На березовом тонком рогалике
он ботинки хозяйственно нес.
Говорил он мне с пылом разное --
что уборочная горит,
что в колхозе одни безобразия
председатель Панкратов творит.
Говорил:
"Не буду заискивать.
Я пойду.
Я правду найду.
Не поможет начальство зиминское --
до иркутского я дойду..."
Вдруг машина откуда-то выросла.
В ней с портфелем --
символом дел --
гражданин парусиновый
в "виллисе",
как в президиуме,
сидел.
"Захотелось, чтоб мать поплакала?
Снарядился,
герой,
в Зиму?
Ты помянешь еще Панкратова,
ты поймешь еще, что к чему..."
И умчался.
Но силу трезвую
ощутил я совсем не в нем,
а в парнишке с верой железною,
в безмашинном, босом и злом.
Мы простились.
Пошел он, маленький,
увязая ступнями в пыли,
и ботинки на тонком рогалике
долго-долго
качались вдали...
Дня через два мы уезжали утром,
усталые,
на "газике" попутном.
Гостей хозяин дома провожал.
Мы с ним тепло прощались.
Руку жали.
Он говорил,
чтоб чаще приезжали,
и мы ему --
чтоб тоже приезжал.
Хозяин был старик степенный, твердый.
Сибирский настоящий лесовик!
Он марлею повязанные ведра
передавал неспешно в грузовик.
На небе звезды утренние гасли,
и под плывучей, зыбкой синевой
опять в дорогу двинулся наш "газик",
с прилипшей к шинам
молодой травой...
Махал старик.
Он тайн хранил -- ого!
Тайгу он знал боками и зубами,
но то, что слышал я в его амбаре,
так и осталось тайной для него.
Не буду рассусоливать об этом...
Я лучше --
как вернулись,
как со светом
вставал,
пил молоко --
и был таков,
как зеленела полоса степная,
тайгою окруженная с боков,
когда бродил я,
бережно ступая,
по движущимся теням облаков.
Порою шел я в лес
и брал двустволку.
Конечно, мало было в этом толку,
но мне брелось раздумчивее с ней.
Садился в тень и тихо гладил дуло.
О многом думал,
и о вас я думал,
мои дядья,
Володя и Андрей.
Люблю обоих.
Вот Андрей --
он старший...
Люблю, как спит,
намаявшись,
чуть жив,
как моется он,
рано-рано вставши,
как в руки он берет детей чужих.
Заведующий местной автобазой,
измазан вечно,
вечно разозлен,
летает он, пригнувшийся, лобастый,
в машине, именуемой "козлом".
Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома,
исчезнет он в район на день-друтой,
и вновь -- домой,
измучившийся,
добрый,
весь пахнущий бензином и тайгой.
Он любит людям руки жать до хруста,
в борьбе двоих, играючи, валить.
Все он умеет весело и вкусно:
дрова пилить
и черный хлеб солить...
А дядя мой Володя
Ну, не чудо
в его руках рубанок удалой,
когда он стружки стряхивает с чуба,
по щиколотку в пене золотой!
Какой он столяра
Ах, какой он столяр!
Ну а в рассказах --
ах, какой мастак!
Не раз я слушал, у сарая стоя
или присевши с края на верстак,
как был расстрелян повар за нечестность,
как шля бойцы селением одним
и женщина по имени Франческа
из "Петера" запела песню им...
Дядья мои --
мои родные люди!
Какое было дело до того,
что говорила мне соседка:
"Крутит
Андрей с женой шофера одного.
Поговорил бы с теткою лирично.
Да нет, зачем? Узнает и сама.
Ну, а Володя --
столяр он приличный,
но ведь запойный --
знает вся Зима".
Соседка мне долбила, словно дятел,
что должен проявить я интерес.
А я не проявлял.
Но младший дядя
куда-то вдруг таинственно исчез.
Все время люда приходили с просьбой
то починить игрушку, то диван.
Им отвечали коротко и просто:
"Уехал на неделю.