Выбрать главу

плыл

в рубахе белой

он.

Он молчал,

не утирался,

весь оплеванный толпой,

только горько усмехался,

усмехался над собой:

«Стенька, Стенька,

ты как ветка,

потерявшая листву.

Как в Москву хотел ты въехать!

Вот и въехал ты в Москву. .

Ладно,

плюйте,

плюйте,

плюйте -

все же радость задарма.

Вы всегда плюете,

люди,

в тех,

кто хочет вам добра.

А добра мне так хотелось

на персидских берегах

и тогда,

когда летелось

вдоль по Волге на стругах!

Что я ведал?

Чьи-то очи,

саблю,

парус

да седло...

Я был в грамоте не очень...

Может, это подвело?

Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы,

приговаривал,

ретив:

«Супротив народа вздумал!

Будешь знать, как супротив!»

Я держался,

глаз не прятал.

Кровью харкал я в ответ:

«Супротив боярства -

правда.

Супротив народа -

нет.

От себя не отрекаюсь,

выбрав сам себе удел.

Перед вами,

люди, каюсь,

но не в том,

что дьяк хотел.

Голова моя повинна.

Вижу,

сам себя казня:

я был против -

половинно,

надо было -

до конца.

Нет,

не тем я, люди, грешен,

что бояр на башнях вешал.

Грешен я в глазах моих

тем, что мало вешал их.

Грешен тем,

что в мире злобства

был я добрый остолоп.

Грешен тем,

что, враг холопства,

сам я малость был холоп.

Грешен тем,

что драться думал

за хорошего царя.

Нет царей хороших,

дурень...

Стенька,

гибнешь ты зазря!»

Над Москвой колокола гудут.

К месту Лобному

Стеньку ведут.

Перед Стенькой,

на ветру полоща,

бьется кожаный передник палача,

а в руках у палача

над толпой

голубой топор,

как Волга, голубой.

И плывут, серебрясь,

по топору

струги,

струги,

будто чайки поутру. .

И сквозь рыла,

ряшки,

хари

целовальников,

менял,

словно блики среди хмари,

Стенька

ЛИЦА

увидал.

Были в ЛИЦАХ даль и высь,

а в глазах,

угрюмо-вольных,

словно в малых тайных Волгах,

струги Стенькины неслись.

Стоит все терпеть бесслезно,

быть на дыбе,

колесе,

если рано или поздно

прорастают

ЛИЦА

грозно

у безликих на лице...

И спокойно

(не зазря он, видно, жил)

Стенька голову на плаху положил,

подбородок в край изрубленный упер

и затылком приказал:

«Давай, топор...»

Покатилась голова,

в крови горя,

прохрипела голова:

«Не зазря...»

И уже по топору не струги -

струйки,

струйки...

Что, народ, стоишь, не празднуя?

Шапки в небо - и пляши!

Но застыла площадь Красная,

чуть колыша бердыши.

Стихли даже скоморохи.

Среди мертвой тишины

перескакивали блохи

с армяков

на шушуны.

Площадь что-то поняла,

площадь шапки сняла,

и ударили три раза

клокоча,

колокола.

А от крови и чуба тяжела,

голова еще ворочалась,

жила.

С места Лобного подмоклого

туда,

где голытьба,

взгляды

письмами подметными

швыряла голова...

Суетясь,

дрожащий попик подлетел,

веки Стенькины закрыть он хотел.

Но, напружившись,

по-зверьи страшны,

оттолкнули его руку зрачки.

На царе

от этих чертовых глаз

зябко

шапка Мономаха затряслась,

и, жестоко,

не скрывая торжества,

над царем

захохотала

голова!..

Б р а т с к а я Г Э С п р о д о л ж а е т:

Пирамида,

тебя расцарапало?

Ты очнись -

все это вдали,

а в подъятом ковше экскаватора

лишь горстища русской земли.

Но рокочет,

неистребимое,

среди царства тайги и зверья

повторяемое турбинами

эхо Стенькиного

«Не зазря...».

Погляди -

на моих лопастях,

пузырясь,

мерцая

и лопаясь,

совмещаясь,

друг друга толкая,

исчезая и возникая,

среди брызг

в голубом гуденье

за виденьем

летит

виденье...

Вижу в пенной могучей музыке

Ангары

да и моря Братского -

Спартака,

Яна Гуса,