Выбрать главу

Вы ответьте, кандалы,

так ли мы живем,

с правдой или же с неправдой

черный хлеб жуем?

Вы ответьте из ночи,

партизаны, избачи:

гибли вы за нас,

таких,

или -

за других?!

Слышу,

в черном кедраче

кто-то рядом дышит.

Слышу руку на плече...

Вздрогнул я:

Радищев!

«Давным-давно на месте Братской ГЭС

я проплывал на утлой оморочке

с оскоминой от стражи и морошки,

но с верою в светильниках очес.

Когда во мрак все погрузил заход,

я размышлял в преддверии восхода

о скрытой силе нашего народа,

подобной скрытой силе этих вод.

Но, озирая дремлющую ширь,

не мыслил я,

чтоб вы преобразили

тюрьмой России бывшую Сибирь

в источник света будущей России.

Торжественно свидетельствуют мне

о вашей силе многие деянья,

но пусть лелеет сила в глубине

обязанность святую состраданья.

А состраданье высшее - борьба...

Я мог слагать в изящном штиле песни

про серафимов, про ланиты, перси

и превратиться в сытого раба.

Но чьи-то слезы,

чьих-то кляч мослы

мне истерзали душу, словно пытка,

когда моя усталая кибитка

тряслась от Петербурга до Москвы.

Желая видеть родину другой,

без всякой злобы я писал с натуры,

но, корчась,

тело истины нагой

хрустело в лапах ласковых цензуры.

Понять не позволяла узость лбов,

что брезжила сквозь мглистые страницы,

чиста,

как отсвет будущей денницы,

измученная к родине любовь.

И запретили...

Царственно кратка,

любя свободу, но без постоянства,

на книге августейшая рука

запечатлела твердо: «Пашквилянтство».

Но чувствовал я в этой книге силу

и знал:

ей суждена себя спасти,

прорваться, продолбиться, прорасти...

Я с чистою душой поехал в ссылку

и написал, как помнится, в пути:

«Я тот же, что и был,

и буду весь мой век -

не скот, не дерево, не раб,

но человек».

Исчез Радищев...

Глядя ему вслед,

у Братской ГЭС

всепоглощенно,

тайно

о многом думал я,

и не случайно

припомнил я,

как написал поэт:

«Авроры» залп.

Встают с дрекольем села...

Но это началось

в минуту ту,

когда Радищев

рукавом камзола

отер слезу,

увидев сироту...»3

И думал я, оцепенело тих:

достойны ли мы призраков таких?

Какие мы?

И каждый ли из нас

сумеет повторить в свой трудный час:

«Я тот же, что и был,

и буду весь мой век -

не скот,

не дерево,

не раб,

но человек...»?

ПЕРВЫЙ ЭШЕЛОН

Ах, уральской марки сталь,

рельсы-серебриночки!

Магистраль ты, магистраль,

транссибирочка!

Ты о чем, скажи, грустишь

в стуках-проблесках?

Не от слез ли ты блестишь,

в щелки пролитых?

Помнишь, как глаза глядели

в окна

3 Е.Винокуров

отрешенно,

как по насыпи летели

тени

от решеток,

и сквозь прутья,

будто голуби,

продирались

и - в полет

чьих-то писем треугольники

(может, кто-то подберет. .).

И над соснами, рябинами

кружилось наугад:

«Ты не верь,

моя любимая...

Мама, я не виноват».

Было много разной лжи,

много страшного,

но не надо, не тужи,

магистральюшка!

Ветер бьет наперерез,

ну, а мелом -

наискось:

«Едет Братская ГЭС!» -

на вагоне надпись.

Говорят глаза с глазами

и с тайгой невиданною:

«Мы себя «сослали» сами

в ссылку удивительную!

Стань,

Сибирь,

светлым-светла,

радуйся

и радуй!

Наказаньем ты была,

сделайся

наградой!»

Сочинили хор-оркестр

москвичи с москвичками.

Едет Братская ГЭС

с рыжими косичками!

«Я на Сретенке жила -

расстаемся с нею.

Газировку я пила -

Ангара вкуснее.

В рюкзаке моем побились

мамины бараночки...

Мама новая, тайга,

принимай в братчаночки!»

(И не знаешь ты, девчонка,

что в жестокий первый год

твоя модная юбчонка

на портянки вся пойдет;

что в палатке-невеличке,

как рванет за сорок пять,

станут рыжие косички

к раскладушке примерзать.

Будут ноженьки в болячках.

Будет в дверь скрестись медведь,