Выбрать главу

А где-то Маяковский застрелился.

(А после был посажен Мейерхольд.)

Я за день ухайдакивался так, что

дымилась шкура. Но угрюмо, тяжко

ломились мысли в голову, страшны.

И я оцепенело и виновно

не мог понять, что делается - словно

две разных жизни были у страны.

В одной - я строил ГЭС под вой шакалов.

В одной - Магнитка, Метрострой и Чкалов,

«Вставай, вставай, кудрявая...», и вихрь

аплодисментов там, в кремлевском зале...

В другой - рыданья: «Папу ночью взяли...» -

и - звезды на пол с маршалов моих.

Я кореша вопросами корябал,

с Алешкой Федосеевым, прорабом,

мы пили самогон из кишмиша,

и кулаком прораб грозил кому-то:

«А все-таки мы выстроим Коммуну!» -

и, плача, мне кричал: «Не плакать! Ша!»

Но мне сказал мой шеф с лицом аскета,

что партия дороже дружбы с кем-то.

Пронзающе взглянул, оправил френч

и постучал значительно по сейфу:

«Есть матерьялы - враг твой Федосеев...

А завтра партактив... Продумай речь...»

«Так надо!» - он вослед не удержался.

«Так надо!» - говорили - я сражался.

«Так надо!» - я учился по складам.

«Так надо!» - строил, не прося награды,

но если лгать велят, сказав: «Так надо!»,

и я солгу, - я Ленина предам!

И я, рубя с размаху ложь в окрошку,

за Ленина стоял и за Алешку

на партактиве, как под Сивашом.

Плевал я, что мой шеф не растерялся,

а рьяно колокольчиком старался

и яростно стучал карандашом.

Я вызван был в Ташкент. Я думал - это

для выясненья подлого навета.

Я был свиреп. Я все еще был слеп.

Пришли в мой номер с кратким разговором

и увезли в фургоне, на котором

написано, как помню, было «Хлеб».

Когда меня пытали эти суки,

и били в морду, и ломали руки,

и делали со мной такие штуки -

не повернется рассказать язык! -

и покупали: «Как насчет рюмашки!» -

и мне совали подлые бумажки,

то я одно хрипел: «Я большевик!»

Они сказали, усмехнувшись: «Ладно!» -

на стул пихнули, и в глаза мне - лампу,

и свет меня хлестал и добивал.

Мой мальчик, не забудь вовек об этом:

сменяясь, перед ленинским портретом,

меня пытали эти суки светом,

который я для счастья добывал!

И я шептал портрету в исступленье:

«Прости ты нас, прости, товарищ Ленин...

Мы победим их именем твоим.

Пусть плохо нам, пусть будет еще хуже,

не продадим, товарищ Ленин, души,

и коммунизма мы не продадим!»

Мы лес в тайге валили, неречисты,

партийцы, инженеры и чекисты,

начдивы... Как могло такое быть?

Кого сажали, знали вы, сексоты?

И жуть брала, как будто не кого-то,

а коммунизм хотели посадить.

Но попадались, впрочем, здесь и гады...

Я помню, из трелевочной бригады

«мой шеф» в лохмотьях бросился ко мне.

А я ему ответил не без такта:

«Мне партия дороже дружбы. Так-то!»

Он с той поры держался в стороне.

Я злее стал и в то же время мягче.

Страданья просветляют нас, мой мальчик,

и помню я, как, сев на бурелом,

у костерка обкомовец свердловский

Есенина читал нам, про березки,

и я стыдился прежних слов о нем.

Война... Я помню, шибко Гитлер начал...

Но, «враг народа», - для победы нашей

я на Кавказе строил ГЭС опять.

Ее в скале с хитринкой мы долбили,

и «хейнкели» ночами нас бомбили,

но не могли, сопливые, достать.

Вокруг, следя, конвойные стояли,

но ты не понимал, товарищ Сталин,

что, от конвоя твоего вдали,

тобой пронумерованные зеки,

мы шли через моря и через реки

и до Берлина с армией дошли.

Никто героем здесь не назывался.

Над нами красный стяг не развевался,

но бились мы за Родину свою.

И мы, сомкнувшись, как под красным стягом,

отпор давали власовцам, блатягам

и прочей контре, будто бы в бою.

«Врагом народа» так же оставаясь,

я строил ГЭС на Волге, не сдаваясь.

Скрывали нас от иностранных глаз.

А мы рекорды били. Мы плевали,

что не снимали нас, не рисовали

и не писали очерков про нас.

Но я старел, и утешала Волга

и шелестела мне: «Еще недолго...»

А что недолго? Жить? Сутул и сед,

я нес, вконец измотан, свою муку,

когда в уже слабеющую руку

Двадцатый съезд вложил мне партбилет.

Не буду говорить, что сразу юность -

ах, ах! - на крыльях радости вернулась,

но я поехал строить в Братске ГЭС.