Выбрать главу

Прячутся в лжезаботы,

в танцы,

футбол,

вино,

в рыбалки

и анекдоты,

в карты

и домино.

Прячутся,

словно маленькие,

в машину

и дачу свою,

в магнитофоны,

в марки,

в службу,

друзей,

семью.

Но стыдно -

кричу я криком -

прятаться даже в природу,

даже в бессмертные книги,

даже в любовь

и работу!

Я знаю,

сложна эпоха

и трудно в ней разобраться,

но если в ней что-то плохо,

то надо не прятаться -

драться!

Не в одиночку драться,

а вместе со всем народом,

вместе с рабочими Братска,

с физиком

и хлеборобом!

И я,

если мучат сомнения,

ища

от них

исцеления,

иду

ходоком

к Ленину,

иду

ходоком

к Ленину...

Многие страны я видел.

Твердо

в одном

разобрался:

ждет нас

всеобщая гибель

или

всеобщее братство.

В минуты

самые страшные

верую,

как в искупленье:

все человечество страждущее

объединит

Ленин.

Сквозь войны,

сквозь преступления,

но все-таки без отступления,

идет человечество

к Ленину,

идет человечество

к Ленину...

НОЧЬ ПОЭЗИИ

Скрипело солнце на крюке у крана,

спускаясь в глубь ангарской быстрины.

Стояла ГЭС, уже темнея справа

и вся в закате - с левой стороны.

Она играла с Ангарой взметенной

и сотворяла волшебство с водой,

ее впуская справа - темной-темной,

а выпуская слева - золотой.

И мы, в ошеломлении счастливом,

зубами ветер цапая взаглот,

на катерке храпливом и скакливом

летели к морю Братскому вперед.

Алело все... Над алыми волнами

подпрыгивали алые сиги,

и вот явилось море перед нами

в зеленой люльке матери-тайги!

Шалило море с блестками рыбешек,

с буйками и прибрежным ивняком

и баловалось - вправду, как ребенок,

что погремушкой - нашим катерком.

И к поручням, притихшие, припали,

глазами по-отцовски заблестя,

строители, монтажники, прорабы, -

ведь это море было их дитя.

И худенькая женщина шептала,

забыв при всех приличья соблюдать,

припав щекой к тельняшке капитана:

«Ах, Паша, Паша, что за благодать!»

И он ее рукой в наколках обнял,

свободною другой держа штурвал...

«Муж и жена... Они поэты оба...» -

матросик рыжий мне растолковал.

Я наблюдал за странною семьею

поэтов.

Был уже немолод Павел,

но буйно, по-мальчишьи, чуб седой

на синие есенинские падал.

Да и она была немолода...

Виднелись из-под гребня на затылке,

сквозь краску проступая иногда,

сединки в шестимесячной завивке.

И кожа ее красных, тяжких рук,

как и у всех стиравших много женщин,

потрескалась...

Но пробивалось вдруг

девчоночье, живое в их движеньях.

И с радостной смущенностью в глазах,

как если бы ей взять да нарядиться,

на месяц бледный мужу показав,

она вздохнула тихо: «Народился...»

Причалил катер к берегу, и Павел

нам объявил начальственно:

«Привал!»

Кто хворост нес, а кто палатку ставил,

а кто уже бутылки открывал.

Стемнело.

За сплетеньем звезд и веток

невидимо шумела Ангара.

Кулеш в котле клохтал.

Под мокрым ветром

кренились крылья красные костра.

Ну, а матросик шустрый тот -

Серенька -

аккордеон трофейный развернул,

ремень плечом напряг, взглянул серьезно,

а после подмигнул и - резанул!

Он то мотал кудрявой головою,

то прыгал чертом на одной ноге,

как будто рыжик, приподнявший хвою

в угрюмо настороженной тайге.

В траву за поллитровкой поллитровку

швыряли мы, смыкаясь все тесней,

а то, что иглы падали в «зубровку»,

так с ними было даже и вкусней.

И я себя почувствовал собою,

и я дышал отчаянно, легко,

и было мне так чисто, так свободно,

и все иное было далеко.

Тут попросили почитать, и снова

почувствовал я где-то в глубине:

нет у меня чего-то основного,

что нужно этим людям, да и мне.

Стихи свои расставив на смотру,

я, мучась, выбирал.

Не выбиралось,

а поточней сказать - не вымерялось

по этим лицам, соснам и костру.