пометом птичьим, паклей пахли деньги.
«Копила для надгробья старику,
но камень подождет.
Берите, дети»,
Старухин глаз единственный с тоской
слезой закрыло —
медленной,
большою,
но твердо бабка стукнула клюкой,
нам приказав:
«Берите не чужое…»
Сестра шепнула на ухо:
«Бери…»
И с детства,
словно тайный свет в подспудьи,
мне чудятся
красивые внутри и лишь нерасколдованные люди…»
Петр Щепочкин стряхнул с тарелки шпрот:
«Сестренка с детства
в людях разумеет…»
Чернов,
лапшинку направляя в рот,
с достоинством кивнул:
«Она умеет…»
Был заметен весь праздничный погром,
а Щепочкин чесал затылок снова,
пока исчезла с мусорным ведром
фигура монолитная Чернова.
Он гостю раскладушку распластал.
Почистил зубы,
щетку вымыл строго
и преспокойно на голову встал.
Гость вздрогнул,
впрочем, после понял —
«йога».
И Щепочкин решил:
«Ну — так не так!
Быть может, легче,
чтоб не быть врагами,
душевный устанавливать контакт,
когда все люди встанут вверх ногами…»
И начал он,
решительно уже,
чуть вилкой не задев,
как будто в схватке,
качавшиеся чуть настороже
черновские мозолистые пятки:
«Я для тебя, надеюсь, не яга,
хотя меня ты все же дразнишь малость,
но для меня Валюха дорога —
из Щепочкиных двое нас осталось.
И пусть продлится щепочкинский род,
хотя и прозывается черновским,
пусть он во внуках ваших не умрет,
ну хоть в глазенках —
проблеском чертовским.
Ты парень дельный.
Правда, с холодком.
Но ничего.
Я даже приморожен,
а что-то хлобыстнуло кипятком,
и я оттаял.
Ты оттаешь тоже.
С Валюхой все делили вместе мы,
но разговор мой с нею отпадает.
Так вот:
я дать хочу тебе взаймы.
Тебе.
Не ей.
Взаймы.
А не в подарок.
На кооператив.
На десять лет.
И — десять тыщ,
Прими.
Не будь ханжою.
Той бабке заколдованной вослед
я говорю:
«Берите — не чужое…»
Но, целеустремленно холодна,
чуть дергаясь,
как будто от нападок,
черновская возникла голова
на уровне его пропавших пяток.
«Легко заметить нашу бедность вам,
но вы помимо этого заметьте:
всего на свете я добился сам,
и только сам всего добьюсь на свете.
Отец мой пил.
В долгу был, как в шелку.
Во мне с тех самых детских унижений
есть неприязнь к чужому кошельку
и страх любых долгов и одолжений.
Когда перед собой я ставлю цель,
не жажду я участья никакого.
Кому-то быть обязанным —
как цепь,
которой ты к чужой руке прикован».
«Как цепь!
Ну что ж, тогда я в кандалах! —
Петр Щепочкин воскликнул шепоточком. —
Я каторжник!
Я весь кругом в долгах!
Вовек не расквитаться мне,
и точка!
Прикован я к России —
есть должок.
Я к старикам прикован,
к малым детям.
Я весь не человек —
сплошной ожог
от собственных цепей
и счастлив этим!»
«Вы человек такой,
а я другой… —
Чернов старался быть как можно мягче, —
Вы щедростью шумите,
как трубой
турист-канадец на хоккейном матче.
Бывает, Валя еле держит шприц,
зажата стиркой,
магазинной давкой,
и вдруг вы заявляетесь,
как принц,
швыряясь вашей северной надбавкой,
Но эта щедрость, Щепочкин, мелка.
Мы не бедны.
У вас плохое зренье.
Жалеть людей
наездом,
свысока,
отделавшись подачкой, —
оскорбленье,,»
И осенило Щепочкинв вдруг:
он,
призывая фильм-спектакль на помощь,
«Я — труп! — вскричал, —
Еще живой, но труп!
И рыданул: —
Зачем ты с трупом споришь!
Возьми ты десять тыщ,
потом отдашь,
Какой я щедрый!
Я валяю ваньку.
Тебе открою тайну —
я алкаш.
Моим деньгам, Чернов, ищу я няньку.
Пусть эти деньги смирно полежат, —
не то сопьюсь».
Он пальцы растопырил.
«Ты видишь!»
«Что!»
«Как что!»
«Они дрожат.
Особенная дрожь,
Тоска по спирту».
«Но Валя спирт могла достать,
а вам
шампанского красиво захотелось».