«Чернов,
недопустима мягкотелость
к таким, как я,
отрезанным ломтям!
С копыт я был бы сразу спиртом сбит,
и стало б меньше членом профсоюза.
На Севере,
смешав с шампанским спирт,
мы называем наш коктейль:
«Шампузо».
Но это лишь на скромный опохмел.
Я спирт предпочитаю без разводки.
Чернов, я ренегат,
предатель водки
и в тридцать пять морально одряхлел.
Бывает ностальгия и во рту.
Порой,
как зверь ощерившись клыкасто,
пью,
разболтав с водой,
зубную пасту,
поскольку она тоже на спирту.
Когда тоска по спирту жжет,
да так,
Что купорос могу себе позволить,
лосьоны пью,
пью маникюрный лак.
Способен и на жидкость для мозолей.
Недавно,
в белокаменной греша,
я у одной любительницы Рильке
опустошил флакон «Мадам Роша»,
и ничего —
вполне прошло под кильки…»
Оторопев от ужасов таких,
изображенных Щепочкиным живо,
Чернов спросил,
бестактно поступив:
«Но почему не перейти на пиво!»
Петр Щепочкин Шаляпиным в «Блохе»
захохотал,
аж затрясло открытку,
и выразилось в яростном плевке
презрение к подобному напитку,
«У нас его на Севере завал!
Облились пивом!
Спирт, ей-богу, слаще.
Я знал бы раньше —
сорганизовал тебе пивка спецбаночного ящик…»
«Как — баночного!»
«Думаешь, вранье!»
«Почти.
Из фантастических романов».
«А я, товарищ,
верю в громадье,
как говорят поэты,
наших планов,
Все будет.
Все, быть может, даже есть, —
лишь выяснится это чуть попозже,
но в том прекрасном будущем —
похоже —
не выпить мне уже
и не поесть.
Чернов, Чернов,
меня не понял ты.
До Сочи я еще в Москву заеду.
Мне там вошьют особую «торпеду»,
чтоб я не пил.
А выпью — Мне кранты,
Но при бутылках,
а не при свечах
я лягу в гроб,
достойнейший из трупов.
И как не выпить,
если там, в Сочах,
на стольких бедрах
столько хулахупов!
Инстинкты пожирают нас живьем.
Они смертельны,
но неукротимы.
Прощай, товарищ!
В поясе моем
зашита смерть моя —
аккредитивы…»
Чернов его у двери —
за рукав:
«Постойте,
ну, куда вы на ночь глядя!»
И зарыдал,
детей предсмертно гладя,
Петр Щепочкин,
трагически лукав;
«Прощайте, дети…
Погибает дядя…»
Стальные волчьи зубы не разжав
на горле у Чернова —
он молился:
«Рожай, дружок, решеньице,
рожай…
Ну, ну, родимый,
раз — и отелился!..»
Чернов отер со лба холодный пот.
Задергался кадык,
худущ,
синеющ:
«Да,
вы в нелегком положеньи,
Петр…».
И Щепочкин услужливо:
«Савельич…»
«Я знаю ваше отчество и сам.
Так вот что, Петр Савельич,
в этом деле
теперь все ясно.
Принимаю деньги.
С условием —
я вам расписку дам».
«А как же!
Без расписочки нельзя!
А где свидетель!» —
с радостным оскальцем
Петр Щепочкин куражился,
грозя
кривым от обмороженностей пальцем.
«Бюрократизм проник и в алкашей», —
Чернов подумал сдержанно и грустно,
но документ составил он искусно
под чмоканье невинных малышей.
В охапке гостем дед был принесен,
болтающий тесемками кальсон,
за жизнь цепляясь,
дверь срывая с петель
при слове угрожающем:
«Свидетель».
Вокруг себя распространяя тишь,
легли без обаянья чистогана
в аккредитивах скромных десять тыщ
на мокрый круг от чайного стакана.
Там были цифры прописью ясны,
и гриф «на предьявителя» был ясен.
Петр Щепочкин застегивал штаны
и размышлял;
«Чернов еще опасен.
Возьмет он деньги —
и на срочный вклад.
А через десять лет вернет проценты.
До отвращенья ч'еетен этот гад.
В Америку таких бы,
в президенты.
Вернусь на Север —
вскоре отобью
про собственную гибель телеграммку.
Валюха мой портрет оправит в рамку —
я со стены Муслиму подпою…
Приеду к ним лет эдак через пять —
все время спишет…
Даже странно как-то.
Но мы-живые люди,
то есть факты.
Нас грех списать.