Как говорят в газетах: вырос.
В грязи и радости труда
ему Россия так явилась,
как не являлась никогда.
В размахе Братска и Тайшета,
в мерцанье снега и росы
ему открылось, как душевна
бывает дружба на Руси.
Мхом не оброс в тайге. Не запил.
Учился. Книжки собирал.
И не влекло его «на запад» —
«на запад», то есть за Урал.
Он вел дневник, грыз авторучки
под рев машин, под шум ветвей
и размышлял не о получке —
о прошлом Родины своей.
Все, что забыто, ни забвенья,
ни полузнанья не простит.
Веков разорванные звенья
соединял его инстинкт.
Он был глотатель книжек честный —
338
не про шпионов и воров.
В нем свои рельсы клал Ключевский
с таежным отсветом костров.
Порой, смертельно уставая,
он полубредил у костра,
как будто сам вбивает сваи
в туманном городе Петра.
Умел он в рельсах Братска видеть
красногвардейские штыки,
и в Ангаре помог он выплыть
Ч а п а ю из Урал-реки.
Пройдя трясину опасенья,
что правда выродится в ложь,
он в социальных потрясеньях
увидел праведную мощь.
И потому так полноправно
его толкал на мятежи
подмен движенья, то есть правды,
сырыми пролежнями лжи.
Он — в бой с лежачими камнями.
Он их долбил, как долото,
не отвергал пустое з н а м я:
«Движенье — все, а цель — ничто».
И в нем рождалось чувство цели.
Оно вело его вперед,
почти железное, как цепи,
что на колесах в гололед.
Любовь? В любви он счастлив не был..
Все годы лучшие свои
Он знал, кто друг,
он знал, кто недруг
и было все не до любви.
Но, возвратясь из-за границы
к родным вареньям и грибам,
звезда прельстительной столицы
своим лучом задела БАМ.
Благословляя первый поезд,
рабочим пела та звезда
и по-английски, и по-польски,
и по-испански иногда.
Она, признаться, пела скверно,
а он забылся под мотив,
от одиночества, наверно,
ж а р неизвестный ощутив,
339
И йа банкете он влюбленно
смотрел до той поры,
когда
«А как у вас насчет дубленок?» —
по-русски в ы ж а л а звезда. ·
И подарило ей начальство
без всяких там презренных «р»
дубленку, что предназначалась
по очереди медсестре...
...Кондрашин чай хлебал Внакладку,
не веря славе завозной,
когда я в драную палатку
ввалился с книжкой записной
«Вопросы? А не про Египет?
Про БАМ?
Везет же мне, везет...
Отвечу... Только надо выпить
на пару — чайничков пятьсот...»
Шагнул я было из палатки,
пожал плечами, уходя,
но вдруг боксерские перчатки
в скулу ударили с гвоздя.
Ну и народ — ну и начальник!
Я сел за стол: «Откроем счет
чаям...
А что ж неполный чайник?
Начнем... Дойдем до пятисот!»
Его фамилия — Кондрашин.
Он смотрит в душу мне в упор.
Он знает, правильно, что зряшен
односторонний разговор.
В нем древний клич:
«Сарынь на кичку!»
и стон есенинских берез.
«Историк» — дали ему кличку
и в пол у шутку и всерьез.
Всерьез он клички этой стоит.
В нем — глубина земных корней.
Тот, кто история, — историк,
а не кормящийся при ней.
Он спорит яростно, красиво,
ладонью воздух раскроя...
Его фамилия — Россия,
310
т а к а я точно, как моя.
В какой бы ни был я трясине,
я верой тайною храним;
моя фамилия — Россия,
а Евтушенко — псевдоним.
Вся моя сила т- только в этом.
Она — земля, не пьедестал.
Народ становится поэтом,
когда поэт народом стал.
3
Когда я говорю: «Россия»,
то не позволит мне душа
задеть хоть чем-нибудь грузина,
еврея или л а т ы ш а.
Я видел Грузию на БАМе!
Там, как в тбилисской серной бане,
от пота ярого мокры,
грузины строили посёлок
без причитании невеселых
в кусачих тучах мошкары.
Ш а г а я д а ж е по трясинам,
грузин останется грузином!
Как и всегда, был на большой
гостеприимный дух грузинства,
а из семян всходила киндза
в обнимку с нашей черемшой.
О, витязи в медвежьих шкурах,
изящные, на перекурах!
Когда их с треском грозовым
пожары пламенем прижали —