Выбрать главу

Перечитывая книги Ленина, он сделал открытие, которое доступно каждому, кто читает эти книги с открытым сердцем.

В томах Полного собрания сочинений, переплетенных в синий коленкор, нет ни строки, ни одного знака препинания, которые бы не были подчинены одной-единственной цели. И, потрясенный, он всем существом своим понял, что эта цель — и только она одна! — владела Ильичем безраздельно. Ей отдал он всю силу своего могучего интеллекта, она водила его пером, когда на бумагу, торопя и подстегивая друг друга, набегали строки, жадно, как губка, впитавшие жар его души и его безграничную веру в то, что пробил наконец час новой, коммунистической цивилизации.

Вчитываясь в эти строки, он словно слышал голос Ильича, различая в нем малейшие оттенки, и будто видел при этом цепкий прищур его глаз. Он мог теперь десятки раз переделывать рисунок, добиваясь предельного единства между замыслом и воплощением, но то, что хотел он сказать этими рисунками, было ясно без слов, ясно с первого же взгляда, хотя под ними и чернели надписи: «Учиться, учиться, учиться», «Доверять и проверять», «Посоветуемся с Марксом», «Архиинтересно», «О будущем», «Обязательно проверьте!», «Взгляд в совесть...».

Летом в Центральном музее В. И. Ленина открылась персональная выставка его графических работ.

В зале, где шаги глушил сплошной сиреневый палас, висели под стеклом на белых шпагатах 206 рисунков, самые лучшие, отобранные им из двух тысяч, созданных за тридцать лет. Люди разглядывали их молча. О чем они думали? Какие пробуждались у них чувства? Что виделось им в этих огромных листах ватмана? В конце дня он, едва сдерживая нетерпение, листал книгу отзывов. И нередко спазма перехватывала горло. Он и сам понимал, чувствовал сердцем, что его Лениниана как бы органически вплелась в одну цепь с реликвиями великой жизни, собранными в музее, стала в один ряд с овальной фотографией семьи Ульяновых, с пожухлыми и ломкими страницами «Искры», с черным демисезонным пальто, на котором красными нитками отмечены разрывы от пуль, впившихся в тело Ильича в восемнадцатом году, 30 августа...

За три десятка лет, которые он отдал ленинским рисункам, бывало всякое. Были праздники, случалось горе, но больше было простой работы, будничного труда с карандашом и ватманом. Он по-прежнему жил открыто, любил ездить по свету, не чурался застолья. Но теперь, что бы он ни делал, будь то иллюстрации к «Повести о настоящем человеке» Бориса Полевого или портреты бывших партизан-гарибальдийцев из Болоньи, он смотрел на свою работу словно бы со стороны, примерял ее к тому главному делу, которое все сильнее тревожило душу. Его манили многофигурные композиции. Он мечтал о рисунках, где Ленин был бы изображен среди народа, на бурлящих под кумачовыми знаменами площадях, в переполненных залах, среди людей, для которых он прожил свои пятьдесят четыре года.

Связка взглядов. Столпотворение чувств. Сомнения, тревога, испепеляющая ненависть и любовь. Любовь и вера. Вера в того, кто вел за собой массы и учился у масс. Рожденное в горниле восстания, оно проковано рабочим молотом, это слово — массы. Не толпа, где все безлики, а массы, где каждый сопричастен к революционному творчеству, где каждый — боец, мобилизованный и призванный атакующим классом.

Следом подоспела передвижная выставка в городе Куйбышеве, куда он поехал по приглашению областного комитета КПСС. Были новые встречи, просьбы об автографах, разговоры об искусстве.

Его спрашивали, почему он не пишет маслом. Он отвечал полушутя, что бережет живопись маслом, как ребенок шоколадную конфету в цветной обертке. Придет время, и он попробует, какая она на вкус. Но не говорил, насколько все это серьезно, молчал о том, что в Москве, в мастерской на улице Горького, его давно ждет белый холст. Здесь, в Куйбышеве, он при первой возможности уходил на окраины. Он искал Самару. Ему нужна была деталь. Он не знал, какая именно. Может быть, это будет бывший купеческий лабаз, тяжко осевший в землю по самые окна. Или чугунная тумба на тихой улочке, граненная, чуть пьяно скошенная. К таким тумбам у дверей трактиров извозчики когда-то привязывали лошадей. Или в дремучих ветвях вяза за рухнувшей церковной оградкой проглянет небо, самый краешек, светло-лазоревый. Он знал: деталь найдется и сработает как детонатор — вот тогда он и увидит Самару девяностых годов...