С пронзительной вдруг яркостью встает сборный пункт на Красной Пресне, куда стекалось из военкоматов, вперемежку с бывалыми солдатами из госпиталей, новое пополнение для фронта и где впервые в жизни в люто прокуренном бараке довелось увидеть некое странное сооружение. Это были деревянные нары. Шафраново-восковые, пугающе блеклого, неживого цвета, нары за дни и ночи войны были отшлифованы до зеркального блеска, отглажены так, что на них было боязно взобраться: того и гляди, соскользнешь на пол, как с ледяной горки.
В ноябре сорок четвертого года с Красной Пресни ушел на запад эшелон с московской семнадцатилетней ребятней, досрочно призванной на действительную службу.
Ехали не быстро, с частыми и долгими остановками. На третьи сутки, утром, в морозном безветрии показались Великие Луки. За размолотым в кирпичное крошево вокзалом стоял не город, а лежал его белый призрак, и над тихими снежными холмами, под которыми угадывалось временное жилье, подымались к небу хлипкие, какие-то несерьезные дымки.
Эшелон остановился напротив платформы с танками, замаскированными соломенными матами. В затишье у борта, наигрывая на саратовской гармошке с бубенцами, простуженный тенорок веселил вокзальный люд солеными частушками.
Гармошка замолкла разом, точно сломалась, когда из теплушек выползла на ясный свет наша братия. В худой по тем трудным временам одежонке, с угольными разводами на неумытых физиономиях мы, наверное, напоминали беспризорную ватагу из старого кинофильма «Путевка в жизнь».
Молча стояли окружившие нас танкисты. Только усатый сержант с пороховыми синими дробинами на корявом лице бесцеремонно толкался среди горе-новобранцев, хватал за плечи, заглядывал в глаза, будто искал кого-то, и говорил растерянно, овевая слабым запахом винного перегара:
— Ну дела! Братцы! Куда камсу-то, а? Неуж в самое пекло?!
Мы обидчиво воротили носы от сержанта, не приемля «камсу». Нам не дано было тогда постичь всю безмерную глубину его отцовской тревоги. Это мы-то камса? А кто рыл щели от авиабомб под липами на Тверском бульваре? Кто в сорок первом осенними тягучими ночами дежурил на крышах и с душой, нырнувшей в пятки, хватался за железные крючья, сбрасывая в чердачное окно «зажигалки», плевавшиеся голубым диким огнем?
До передовой, до «самого пекла» нас так и не довезли, а скорее, сознательно не допустили, определив в охрану тыла 3-го Белорусского фронта.
В день принятия присяги мы стояли в строю на мощенной камнем площади маленького полесского городка, наполовину сведенного недавними боями в рыжие бугры. Шел мокрый снег и таял, скатываясь каплями с круглых булыжников, отчего площадь казалась сплошь заставленной мелкими, налитыми доверху чайными блюдечками. Было зябко в тонких шинелях из болотно-зеленого сукна, даренного, как тогда поговаривали, нашим союзником, самим английским королем. Смущали и тревожили обмотки, которые имели зловредное свойство разматываться в самый неподходящий момент, и все мы робко завидовали ослепительной внешности командира полка подполковника Бардина, его кавалерийской бекеше, скрипучим оранжевым ремням и шпорам с колесиками на хромовых, лихо спущенных гармошкой сапогах.
Но когда мы прошли с песнями по спокойным улочкам с буграми вместо домов и вернулись в казарму, всех поразил ефрейтор Михайленко. Немногословный человек с немигающим взглядом, этот ефрейтор из старослужащих в учебном батальоне умело выламывал из нас «гражданку», но зато плотно помалкивал, когда на политзанятиях речистые москвичи с апломбом толковали о втором фронте и даже о конференции в Думбартон-Оксе.
А тут он вдруг сказал неуставным и неслыханно новым для нас домашним голосом:
— Теперь, хлопцы, мы все военные побратимы. Вот так-то хлопцы.
И эти простые слова, и даже не они сами, а тот, проникающий в сердце тон, с каким они были сказаны, запомнились навсегда. В одно будто мгновение мы, стриженные под машинку юнцы, которые мечтали о суженных галифе да лишнем наряде на кухню, перешагнули черту, отделявшую нас от настоящих солдат, от бойцов, жизнью и кровью своей присягнувших на верность Родине, нерасторжимо связанные отныне и с ефрейтором Михайленко, и с подполковником Бардиным, и с тем покалеченным пороховым взрывом сержантом, который ушел вместе со своими побратимами-танкистами на запад, туда, откуда по ночам сквозь расстояния глухо, как сквозь стиснутые зубы, доносились стоны раненой земли.
Мы служили вдали от фронта и не имеем права называться фронтовиками, хотя для многих из нас война не окончилась в мае сорок пятого. Диалектика этой войны, ее классовая сущность раскрывались перед нами в непролазных чащобах и болотах, среди белолесья с темными озерами, полных колдовского очарования. Мы знали: в дымных жилищах полещуков, где, потрескивая, искрилась и углилась лучина, всегда подадут глиняный ковшик с водой и укажут дорогу через топи. Но не верь льстивым улыбкам и жди в любую минуту выстрела в спину с фольварка, крытого оцинкованным железом, с обнесенных бревенчатыми заборами хуторов осадников, этих бывших наймитов ясновельможной пилсудчины. Мы несли службу и несли потери, удивляясь тому, что время для нас как бы сместилось в прошлое, познакомив наяву с лучиной и с кулацким обрезом.