Притормаживаем на асфальтовом пятачке под фонарем. Сию же минуту, точно из-под земли, вырастает у мотоцикла крепенький паренек в кепке. Скользнул бедовыми глазами по незнакомцу в коляске, спросил, не сумев скрыть разочарование:
— Дядь Саш... А я как же? Не с вами?
Колодкин смущенно кашляет в кулак:
— Сегодня походи сам. Подле гастронома.
Паренек отошел, оглядываясь, и я понял, что нечаянно занял чужое место в коляске.
У старшего сержанта в округе добрый десяток добровольных помощников. Александр Лескин с шестой автобазы и Толя Тимошенко с кирпичного завода чаще других сопровождают «дядю Сашу» в патрульных объездах. Чем-то крепко привязал он к себе ребят. Кто знает, может, думает он исподволь о смене? Кому еще доверить службу в рядах часовых порядка, как не этим парням, которые и мотоцикл водить умеют, и приемам самбо обучены, а главное, не раз слышали, как разговаривает с людьми старший сержант Колодкин. Разговаривает по-разному, иногда строго, порой дружески, но всегда искренне, открыто.
Но меня все-таки интересует: чем же закончилось столкновение на том перекрестке?
— Ударило здорово. Память на миг отшибло. Спасибо людям — подняли. Гляжу, вроде руки, ноги на месте. Только нос в лепешку, и в голове шум. Гудит, ровно колокол. Кинулся к мотоциклу. И — понимаете? Глазам не верю. Целехонек! Завелся с полуоборота. Погнал я за той машиной. Сигналю вовсю. Думаю, может кто из наших услышит. Тут как раз подоспел на мотоцикле Мусатаев Тортай, наш командир. Зажали мы машину с двух сторон. Остановили... Потом ему, шоферу, семь лет дали. Недавно освободился. До срока выпустили. Говорят, хорошо работал. Однако слух есть, вроде его опять к водке шатнуло. Закладывать начал по-старому. Надо бы заглянуть к нему. Поговорить...
Колодкин вздохнул, задумался, склонив голову к плечу. Ладони его неразличимо слились с резиновыми рукоятками руля. Без видимого усилия он ведет мотоцикл по слякотной дороге, полосуя узким лучом фары ночную пелену.
Дождь перестал. Верховой ветер гонит тучи, сваливая их за низкий степной горизонт и открывая звездные проруби.
— Десятый, десятый... Я — пятнадцатый. У меня все спокойно.
Несколько минут мы оба ждем, что ответит оператор.
И снова мотоцикл медленно катит по улицам Сростенской ветки, где в домах живут разные люди, и улицы эти разные — кривые, с нелепыми закоулками, глухими тупичками и прямые, как стрелы, с поздними огнями в окнах многоэтажных домов, сплошь поднятых из белого кирпича, который и придает новостройкам города на Иртыше неповторимое своеобразие.
В небе над Сростенской веткой пылает на мачте телецентра огненная гроздь, словно налитая вишневым цветом. И несется сквозь ночь:
— Десятый, десятый. Я — пятнадцатый...
Ее звали Елена
Ее нет среди живых. Она не видела праздничного салюта в ночном майском небе, ее не встречали с цветами на перроне Белорусского вокзала. В июле сорок четвертого года, когда наши войска взламывали оборонительные рубежи на подступах к Восточной Пруссии, она погибла, накрытая разрывом снаряда.
После войны ее прах перенесли в Калининград. На братском кладбище стоит обелиск, на его грани высечено: «Гвардии старшина м/с Елена Борисовна Ковальчук. 1911 — 1944 гг.».
Но память о ней живет. Собираясь на традиционную встречу, о ней вспоминают ветераны 1-й гвардейской Московско-Минской стрелковой дивизии. Ее именем названа улица в Киеве, где жила она до войны, работала мастером в парикмахерской и откуда ушла добровольно на фронт. И помнят о ней десятки мужчин, те, кого спасла она, перевязав на поле боя и вынеся на своих сильных плечах из-под огня.
...Тебя где ранило, товарищ? Под Смоленском? На берегу Нары под Москвой? Или под Оршей, в осеннем сыром мелколесье, буреломно истоптанном самоходками?
Ты помнишь, как по сигналу атаки выпрыгнул из окопа. Низко пригибаясь, побежал. Споткнулся. И падал почему-то долго, как во сне, не чувствуя боли, не ощущая страха, и только тело словно стало чужим, вдавилось мертво в глинистую землю.
Бил короткими очередями тяжелый немецкий пулемет. Где-то близко, отчаянно и дико закричали: «Санитара давай! Братцы!.. Санитара!» Вот тогда ты испугался. Ты тоже хотел закричать, позвать на помощь, но сквозь губы выдувая розовые пузыри, просочился стон. Навалилась тоска, погружая в серую муть, отнимая волю, а над головой ошкуренная пулями качалась и качалась сахарно-белая веточка ольхи... Алюминиевая фляга обожгла рот холодом. Встревоженное, в каплях пота женское лицо склонилось над тобой. Ты узнал ее, санинструктора, видел мельком перед атакой, — это ведь первый твой бой. У нее был застуженный хрипловатый голос. Раздирая с треском бинты, она сказала: «Потерпи, миленький. Потерпи, хороший мой». Ее руки что-то проворно делали с твоим телом. Они были теплыми, эти руки, а ты, беспомощный как ребенок, вдруг вспомнил мать и от жалости к себе, от проснувшейся надежды и от боли почувствовал, что в уголках глаз набухает влага. Словно мешок с песком, она перекатила тебя на разостланную плащ-палатку и проворчала, взявшись за концы брезента: «Ох и тяжеленные эти мужики».