Выбрать главу

— Вы уж не сердитесь, пожалуйста. Я к вам прибьюсь, можно? На курорте-то в первый раз. Это все наши... Поезжайте да поезжайте, мама. Подлечитесь. Вот и приехала, здравствуйте!

Так говорила она, конфузясь. Но в первый же день за обедом, как только потянулась она за солонкой, я от неожиданности буквально онемел. На левой руке у нее я увидел зловещий знак. Выше запястья с тыльной стороны слабо голубела татуировка, полустершийся номер из шести цифр. Люди постарше, те, кто пережил войну, знают, что это значит: в лагерях смерти так метили своих узников эсэсовцы. Перед тем как отнять у человека жизнь, они отнимали у него имя. О номере на руке она ничего не говорила, да я у нее и не спрашивал...

Вечером мы сидели с Александрой Ивановной в вестибюле. Дождь лил, не переставая. Из парка сквозь распахнутую дверь сочился запах прели. Было холодно и не очень уютно. Но в санатории по молчаливому уговору все тщательно одевались к ужину и потом не расходились сразу, а кружили по вестибюлю, напоминая нарядную толпу в театральном фойе. Капитан был здесь же. В мятом костюме, с алым значком ветерана войны, с тремя рядами орденских планок он ходил, набычившись, раздвигал толпу, как бульдозер.

Александра Ивановна взглянула на него и выпрямилась, тревожное предчувствие словно кольнуло ее сердце. Но капитан прошел мимо, скользнул по ней безразличным взглядом. И она, поглядев ему вслед, успокоилась, провела ладонью по лицу, будто сняла паутинку.

Ночью над побережьем разразилась гроза. Молнии синими вспышками выхватывали из тьмы громады туч, ветвисто их кромсали, и тогда казалось, что над морем сталкиваются корабли-призраки, идет бой с пушечной канонадой, с огнем из абордажных ружей, с треском и грохотом падающих мачт... В эту ночь мало кто спал в Приморском корпусе нашего санатория.

А утром, как нередко бывает весной на Черном море, от ненастья не осталось и следа. Море почти смирилось, небо спозаранку наливалось голубизной и зноем, а на пляж словно упала радуга. В купальниках и плавках всех мыслимых расцветок на деревянных лежаках распластались те, кто мечтал все эти дни о золотистом сочинском загаре. Александра Ивановна в ситцевом сарафанчике нежилась, вытянув опухшие ноги. Спустив на глаза косынку, улыбалась, тихонько вздыхала:

— Солнышко какое. Ласковое.

Я хотел сказать, что южное солнце коварно, что ему нельзя доверять, но не успел. На пляже появился капитан. Нет, он был не в тельняшке. На нем была нательная белая рубаха, какие выдают обычно в больнице, с двумя тесемочками, завязанными у горла трогательным детским бантиком. Не обращая внимания на окружающих, он тащил за собой лежак и примостил его в трех шагах от нас, у самой кромки прибоя. Дернул бантик, стянул через голову рубаху, отчего сизые волосы встали дыбом, и, гулко хлопая ладонями по бокам, огляделся, довольный.

Эффект был потрясающий.

Под рубахой у него скрывалась редкостная наколка, во всю безволосую грудь — парусный корабль. Каким терпением и юношеским безумством надо было обладать, чтобы решиться на такого рода экзекуцию. Корабль, одномачтовая шхуна, был выколот со знанием дела, с множеством деталей, от якоря до крохотного флажка на корме. Выделялся особенно парус. Плотно синий от обилия точек, он словно рвался с мачты под напором ветра. Но поверх него, крест-накрест легли рубчатые шрамы с темной хребтинной. Видимо, капитан побывал со своим кораблем в изрядных передрягах.

Я обернулся, желая привлечь внимание Александры Ивановны, — и вот тут она снова поразила меня. Она сидела, стиснув руки, с гипсовым, как маска, лицом. На этом мертвом лице жили одни глаза, расширенные болью.

— Миша, — позвала вдруг Александра Ивановна.

Позвала негромко, но каким-то странным, молодым упругим голосом, и мне показалось, что этот голос толкнул капитана в грудь, прямо в синий парус. Он сел мешком, лежак под ним хрустнул. Через мгновение его будто подкинуло взрывом, и по пляжу, вспугнув диких голубей, пронесся вопль.

Я не знаю, с чем можно его сравнить, этот вопль, ничего подобного я прежде не слышал. В хватающем за душу крике, словно звучали не только безмерная радость, но и скорбь потрясенного человека, осознавшего вдруг, что время необратимо, что оно течет в одном направлении, только в одном...