Протягивая Сомову папки со старыми проектами, Маргося спросила:
— В Большом театре вы бывали?
Он ответил, разыгрывая из себя пресыщенного московского жителя, что конечно. Еще бы! И на «Пиковой даме», и на этом... Как его? На «Щелкунчике».
— А в Третьяковке?
— Был, — но признался честно: — Всего один раз. До войны.
Маргося тихонько вздохнула. Случившийся при том разговоре Яшка стал выяснять отношения: «Что же это происходит, братцы? Как им, Яшке и Чикину, так папки выдаются без единого слова, только с улыбочками. А как Сомову, так тут вам, пожалуйста, тары-бары, охи-вздохи...» И, возмущенно тряхнув головой в африканских кудряшках, пришел к выводу:
— Ну ты и хват, Димка!
Они веселились вовсю, рослый Чикин с актерски красивым лицом и Яшка, этот языкастый умник и вертиха. Сомов молча посмеивался. Пристрастившись к сладенькому при вольном студенческом житье, он не видел в Маргосе объекта, достойного внимания, но все равно было лестно, что ему отдают предпочтение. Да было ли предпочтение? Было ли?
А может, девчушка затосковала, придавленная бытом и одиночеством, и тут предстали перед ней трое молодых нахалов. Ворвались вихрем с их обычным трепом, шуточками, подначками, а ей почудилось, будто явились пришельцы из непостижимо далекого мира, и захотелось самой, хотя бы на секундочку, хотя бы чужими глазами заглянуть в этот неведомый мир, и потому заговорила она с тем, кто показался ей попроще, кто не подымет на смех, не обидит — этакий рыжеватенький, с улыбочками, крепыш в офицерском кителе без погон и в залатанных, но форсисто спущенных гармошкой хромовых сапогах.
...Папаня, папаня. Мало порол ты своего меньшенького.
Они возвращались гурьбой из клуба речников, с танцев. Было поздно, около полуночи. Пустынно и широко белела зимняя Волга. На том берегу, в затоне, мигал прожектор, выхватывая из темноты, словно вырезая из черной бумаги, силуэты судов, закованных в лед.
Поднявшись по Нагорному переулку, остановились у чугунных сквозных ворот. В глубине двора, в окне бревенчатого флигеля, горела лампочка. Кто-то из местных воскликнул веселым тенорком:
— Гляньте-ка! Маргоша не спит.
И стал притворно сочувствовать, бахвалясь осведомленностью:
— Эх, чахнет барышня! Затворницей живет, одна. У нее в войну все повымерли. Из поляков они, обрусевших. Ее отец у князей Чанышевых конным заводом управлял в Заволжье. Богатейшие были люди, Чанышевы. Ужас, говорят, какие были!
Они потоптались. Закурили. Побрызгали на снег и пошли. Сомов задержался. Распаленный тисканьем приреченских дев на танцах, он уловил из рассказа то, что приятно его взволновало, — у одинокой Маргоси есть своя хата.
Постоял в нерешительности. Сто́ит ли? Ну да ладно, была не была. Даст от ворот поворот — тоже не велика потеря. Обойдемся. Маргося впустила его сразу, как только узнала сквозь ледяные узоры на стекле. Очутившись в большой комнате, он удивился простору — уж больно неказистым снаружи выглядел флигелек с крылечком, закопанным в сугробе.
Он не помнит, о чем говорил. Молол, наверное, чепуху. Уверял, что, увидев свет в окне, зашел погреться и уйдет сейчас же, буквально через минуту. Она слушала молча. Сидела на тахте, куталась в клетчатый плед. Сквозь вытертую ткань остро проступал совсем детский кулачок.
Осмотревшись украдкой, он приметил плюшевые портьеры, наглухо закрывавшие дверь в соседнюю комнату, куда, видимо, не ходили и где было нетоплено. Светлый квадрат на обоях от снятого ковра, трюмо с треснувшим зеркалом и над ним, в овальной рамке, — портрет горбоносого гусара с бакенбардами.
Сначала его озадачила пустоватость комнаты, откуда словно бы вынесли половину вещей. Но тотчас догадался, что это значит. В войну вещи из квартир выносили по частям. Их продавали на толкучке или меняли на крупу, на спички, на вязаночку дров, на жидкое мыло, вонючее и темное, как деготь. Подумалось об этом мельком, без особой жалости. Такое было время, жили тогда и похуже.
Маргося спросила:
— Будете есть кашу? Из перловки? Еще теплая, кажется. Она у меня в термосе.
Он от души рассмеялся. Присел к ней на тахту и запросто, не говоря больше ни слова, обнял за плечи. С тахты упала, развернув веером страницы, толстая книга с текстом через ять...
Она не сопротивлялась. Барахталась беспомощно, как пойманный мышонок, и ему захотелось подольше поиграть с ней. Если бы она оттолкнула его, ударила, закричала или хотя бы повысила голос — он бы сразу отстал. Но она, пряча пунцовое лицо, говорила шепотом, словно боялась, что ее может еще кто-то услышать в этой убогой комнате: