Выбрать главу

— Что вы делаете? Пустите! Как не стыдно! Ну, пожалуйста!

Поднялся он в недоумении. Подумал с испугом и уже с раскаянием, что напрасно она не предупредила его, не сказала... Откуда он мог знать, что она нетронутая?

Маргося лежала ничком, не шевелясь. Щупленькое тело, розовея от холода, покрылось гусиными пупырышками. И перед тем, как уйти, он прикрыл ее ветхим пледом.

Больше в архив Сомов не заходил. Ребята, заинтригованные, спрашивали, интересовались, но он отмолчался.

Маргосю он увидел незадолго до возвращения в Москву, на улице. Она несла в засаленном газетном кульке какую-то еду. Семенила тонкими ножками в старомодных фетровых ботах, и весь вид ее, и великоватое пальто с надорванным меховым воротником, и эти несуразные боты, и почерневшее лицо, и этот жалкий кулек так открыто и так громко вопили о беде, что на нее без боли нельзя было глядеть.

Он и не глядел.

Издали заметив Маргосю, он заскочил в первую же подворотню. Притаился у стены, под каменной аркой, притих, как нашкодивший пес.

Сомов больно зашиб руку, ударив что есть силы по дивану. Удар пришелся по металлической окантовке «дипломата», плоского портфеля из искусственной кожи. Кроме бумаг в него еле втиснулись электробритва да ночная фланелевая пижама.

В купе постучались.

Проводница была без берета. Лицо по-утреннему свежее, домашнее, седоватые волосы влажно блестят.

— Батюшки! Да вы никак и не ложились вовсе?

Вгляделась пристальней и через минуту принесла стакан чая, пачку галет. Поставила бережно на столик, спросила участливо, по-свойски:

— А может, картошечек хочешь? Горяченьких? У меня есть. А не то колбаски нарежу. Перекуси пока. Ресторан у нас в десять откроется, не раньше..

Сомов тщетно пытался улыбнуться. У него комок подкатил к горлу. Проводница подождала, задумавшись, — и бог весть до чего додумалась с бабьей своей жалостью, но только сказала:

— Такая наша жизнь, о господи! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

Сколько затем прошло времени? Три года или четыре? Кажется, три. Ну да, три...

Он знаком был с Ириной, но не женат. К нему присматривались в ее доме на Страстном бульваре, в исконно московской профессорской семье, где держали прислугу и по вечерам музицировали.

Тогда в СКБ у них заворачивалось первое, по-настоящему большое дело. На них наседали, их подстегивали, торопили, они работали все как черти, не знали ни дня ни ночи, накуривались за кульманами до одурения и готовы были в любой час сорваться в командировку хоть за тридевять земель, — но поездами он уже не ездил, он летал самолетами.

О Маргосе он не то чтобы забыл, вернее — не вспоминал. Кутерьмовая студенческая жизнь и все, что было с ней связано, отслоилось разом, ушло навсегда вместе с танцами и хромовыми сапогами.

Но спустя три года, когда он опять очутился на Волге, в знакомом городе, и, пробегая по коридору заводоуправления, вдруг увидел табличку «Архив», его точно толкнуло в сердце, — и он, не подумав, что скажет и как его могут встретить, толкнул обитую жестью дверь.

Потом она призналась, что в тот день видела его случайно и все прислушивалась к шагам в коридоре. Ждала. Верила и не верила, что он придет. Но это потом, а тогда, отворив дверь, он встретил в упор такой напряженный взгляд, что ему показалось, будто перед ним — стена и дальше, от порога, нет ему и не будет хода.

А глаза у нее все-таки серые. И огромные. Не глаза, а прямо глазищи под темными бровками...

Вечером, прихватив в буфете бутылку грузинского вина, он с трудом отыскал на окраине этот переулок и флигелек во дворе. Нагорный переулок круто сползал к Волге старыми деревянными домами, словно хотел утопить их, кособоких, а они упирались и заваливались на спину, как щенки. За рекой светились редкие фонари. По лаково блестящей стремнине шел, неся огни на мачте, невидимый пароход. Ветер с Заволжья был сух, тревожил запахом далеких степных пожаров. Лето стояло знойное, без дождей.

Во флигеле все без перемен, убого и пустовато. Пахнет стиркой, разваренным капустным листом и еще чем-то знакомым, полузабытым, но он, как ни старался, не мог припомнить, что это, а спросить постеснялся.

Дверь в соседнюю комнату притворена, сквозь портьеры слабо пробивается свет ночника. Тахта, наполовину прикрытая знакомым шотландским пледом, белеет чистой простынкой, выказывая с наивной прямотой надежду, что он останется, не уйдет.