Но любви не знала.
Не то чтобы меня это тревожило. Я была молода, сильна, горела огнем веры и товарищества с братьями и сестрами. Любовь представлялась приятной закуской, которую можно отложить на потом – на время, когда молодость останется позади.
А потом настал срок Испытания, и прозвучала та песня.
Мой бог великий охотник до музыки. Не застывшие, завершенные образы картин и статуй его прельщают – ему нужна музыка. Музыка неразрывна с самоуничтожением. Каждая новая нота гасит прозвучавшие прежде. Попробуйте удержать все – вы получите безумную какофонию, бессмысленный шум. Песня, как и жизнь, отпускает мгновенье за мгновеньем; начиная, помнит, что придет конец. А из всего разнообразия музыки – скрипок, барабанов, печальных арф и радостных рогов – Ананшаэль избирает человеческий голос, звучание инструмента, вкладывающего в мелодию осознание своей недолговечности.
Неудивительно, что проба в конце ученичества начиналась с песни, но среди всех слышанных в Рашшамбаре мелодий эту от меня утаили – как от всех послушников до начала Испытаний. Внимайте, и вы поймете, как отчаянно я нуждалась в любви.
Не знаю, кто сочинил музыку, но это было совершенное двухголосие, где одна мелодия отточенным лезвием прорезала теплую кожу другой. Мне пропели ее Эла и Коссал – мои свидетели в зале Всех Концов, каменном кубе под сводчатой крышей всего с десяток шагов в ширину. Не зал, а просто комната, освещенная двумя свечами – закрепленными на стенах желтоватыми столбиками толщиной с мое бедро. Алтарей там не было. Алтарями служили их поющие тела и музыка жертвоприношения, переполнившая тесное пространство, где свет плескался, как вода; где ее сочный гортанный голос сплетался с его – сухим и суровым, точно старое железо. Я заплакала – сперва от чистой красоты мелодии, а потом, когда распознала слова, снова заплакала, осознав, что они значат: мой провал. Я уже провалилась, не справилась с великим испытанием веры еще до его начала.
Эта песня – перечень; перечень тех, кого новичок должен принести в дар богу, чтобы стать настоящим жрецом Ананшаэля. На все жертвоприношение от начала до конца будущей жрице отводится четырнадцать дней. Четырнадцать дней на семь жертв. Не такое уж суровое требование для того, кто рос и учился в Рашшамбаре, – но неисполнимое для тех, кто, подобно мне, никогда не знал любви.
Песня отзвучала, а слова все бились в моей памяти: отдай богу того, «кому душа и тело поют любовь».
Эла первой заметила мое смятение, но истолковала ошибочно.
– Понимаю, – сказала она певучим голосом, поглаживая сильной ласковой ладонью мои плечи (ее пальцы были теплыми и в зябкую ночь). – Я понимаю.
Коссал занялся свечами. Кроме двух огоньков, в комнате не было света, а он уже занес мозолистые пальцы, чтобы затушить фитили.
– Дай ей время, старый козел, – обратилась к нему Эла.
Рука жреца замерла, он обернулся. Коссал был в летах, но не сутулился. Его осанка, его высокая жилистая фигура могли принадлежать человеку годами сорока моложе, и только лицо, оливковое под седеющей щетиной, напоминало работу резчика, исчертившего кожу складками и морщинами. В его глазах блестели точки свечных огоньков.
– Времени у нее сколько угодно. В темноте.
– А если ей хочется немного света?
Коссал, немелодично насвистывая сквозь щербину в зубах, перевел внимательный взгляд на меня.
– Если собирается стать жрицей, пусть привыкает к темноте. И нечего переводить воск.
– Нам не только воск случалось переводить, – возразила Эла. – Я задую свечи перед уходом.
Старик еще раз взглянул на меня, потом на свечи, будто ждал от них ответа, и покачал головой: