Так или иначе, но подобная ориентация на приоритеты национальной науки стала как бы своей и для самих ученых. Они впитали ее вместе с азбукой и иной науки помыслить не могли. Даже Ломоносов, накрывший своим могучим интеллектом все разрабатывавшееся в его годы научное поле, и тот основным приоритетом науки считал не поиск Истины, а ее практическую пользу [59], а применительно к исторической науке – государственную целесообразность и полезность. Практическую ценность научных открытий он называл «художествами» и наставлял своих коллег: «Профессорам должно не меньше стараться о действительной пользе обществу, а особливо о приращении художеств, нежели о теоретических рассуждениях» [60].
Правда и эти пожелания повисали в воздухе, ибо для разработки конкретных, да к тому же практически важных проблем необходимо, по меньшей мере, два условия: чтобы эти проблемы были действительно нужны обществу, т.е. востребовались им, да и иная культура научного творчества, в частности экспериментальная, отторгавшаяся, как мы отметили, традиционно русским миросозерцанием.
Именно из-за внутренней убежденности ученых в ненужности их труда проистекали все чисто российские «особости» отношения к науке, которых при иных условиях просто бы не было.
На самом деле, если бы русские ученые чувствовали свою нужность государству, разве пришло бы им в голову рассуждать о полезности науки, о ее приближении к народу, о том, что важнее – факты для теории или теория для фактов и тому подобные глубокомысленные сентенции. Причем все это было актуально для русской науки еще во времена Ломоносова и только поэтому данные «особости» мы назвали ломоносовскими корнями русской науки [61].
Ломоносов не уставал призывать «к беспрепятственному приращению наук и приобретению от народа к ним почтения и любления» [62]. А почти через сто лет после Ломоносова Герцен полагал, что науку будут развивать не кабинетные затворники, не университетские профессора, не «современные троглодиты и готтентоты», а «люди жизни», способные «преодолеть разобщенность научных дисциплин и достичь органического единства науки, философии и практики» [63].
Еще одна, уже в прямом смысле ломоносовская, традиция русской науки касается, в первую очередь, гуманитарных наук, в которых конечный результат исследования может зависеть, в частности, и от исходной позиции ученого: является ли он патриотом своего отечества и охраняет его от «вредной» информации либо он, прежде всего, ученый и для него ничего, кроме истины, не существует.
Сторонником первого подхода, можно даже сказать его автором, и был Ломоносов. Ему противостоял его «вечный» оппонент историк Г.Ф. Миллер. Спор их длился долго, перерос в личную вражду. Касался же он любви к отчизне, того, «кто любит ее больше, тот, кто постоянно славит и воспевает ее, или тот, кто говорит о ней горькую правду» [64]. Грустная ирония исторической судьбы Ломоносова в том, что он, понимая патриотизм ученого, мягко скажем, весьма своеобразно, по сути сам преподнес советским потомкам свое имя, как идейное знамя борьбы с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом. Об этом, впрочем, речь впереди.
Одним словом, credo Ломоносова-историка стало традиционно-российским: если факты «порочат» славу России, сообщать о них не следует; если факты «оскорбляют» власть, извлекать их из архивов не надо; если факты укладываются в концепцию, противоречащую государственным или политическим интересам сегодняшнего дня, о данной концепции лучше забыть как о «несвоевремен-ной». Также, кстати, считали и российские правители всех времен. Но особенно близкой данная «философия истории» оказалась для советских правителей. Одним словом, если перевести мысли Ломоносова в родные для нас терминологические ориентиры, то станет ясно: история для Ломоносова – наука партийная.
Пагубность противопоставления русской и европейской науки пытливые русские умы осознали еще в середине XIX века, хотя в правительственных кругах борьба за национальные приоритеты продолжалась с прежней силой. Сокурсник И.М. Сеченова по Московскому университету Н.А. Белоголовый вспоминал, что в царствование Николая I делалось все возможное, чтобы «разобщить» русскую и мировую науку [65].