— Что ж, рабочему человеку и податься некуда, если что не так?! Не то время…
— Почему же? Суд на страже интересов советского гражданина. Но не все людские грехи суду подвластны. Я вам говорю — обратитесь в консультацию. Может, он вам предложит что-то, всех нас устраивающее.
И я ушел. Чего она там говорит! Пойду к председателю ихнему. Суд не примет. Как это он может не принять?! Чего я ее буду слушать? Он вон ударил по морде и пошел.
И я пошел. Чего слушать?
Значит, я не человек — меня можно бить, топтать, а я должен отбиваться. Иначе все дело шито-крыто, как у них, хирургов.
К адвокату! Я знаю, где правду искать. Я напишу куда надо.
К адвокату! Советчик населения!
Конечно, пощечина требует дуэли. Как бы хорошо — стандартная, типовая ситуация, как сказала судья Татьяна Васильевна. Пощечина, перчатка, секунданты, барьер, шпаги, пистолеты, Д'Артаньян, Онегин, Грушницкий. Ох… Д'Артаньян, наверное, целую роту наубивал. Онегин, Грушницкий — убивший и убитый. А если вспомнить Пушкина и Лермонтова…
Честь человеческая поругана, унижена. Человек хочет ответа, сатисфакции… Красивое слово, как в медицине — трансплантация, болезнь Пелегринни-Штидта… Но как же быть в действительности? Если суд будет разбирать повседневные пощечины…
Пощечину под суд! Может, их меньше будет?
Маловероятно.
Суды ежедневно рассматривают драки, хулиганства, воровство — что ж, их меньше становится?
Может, повседневных пощечин окажется меньше, если каждый будет бдительно следить, холить, лелеять свою честь, свое достоинство. Бдительно охранять…
Как честь защитить без мордобития? Собственным достоинством?
Суд не лучше. У суда что ни решение, то срок, если человека бьют.
Так что ж? Но как? Бди свое достоинство, свою честь — может, это выход?
Может, судьба? Я иду из больницы, и Тоня тащится домой. Догнать, что ли? Иль не искушать себя?
Мы податливые.
Вика еще на работе. Виктору сон наладить надо. Хорошо бы квартиру поменять. Да кто будет с нами меняться? Кому нужна такая? Кошкин дом. Может, кому и нужна. Может, кому и понравится?..
— Домой, Тонечка?
— Домой, Евгений Максимович. И еще зайти кой-куда надо.
— Кой-куда?
— Ага. А знаете, Петр Ильич в суд подает.
— Что я могу поделать? Он прав.
— Нет, не прав. А вы бы извинились, Евгений Максимович.
— Я уже извинился. Он и разговаривать не хочет. И прав. Готов предложить любую форму извинения. Хоть дуэль.
— Дуэль! Хи-хи! На шпагах?
— Да хоть на шпагах. На наркозных аппаратах, кистях малярных, мастерках.
— Вы смеетесь, а он ведь уже в суд ходил. Он знаете как зол!
— Тонечка, родненькая! Что я могу? Буду нести ответственность. Хоть бы он мне морду набил. Стоял бы столбом, руки по швам и только б считал, сколько раз.
— Вы все смеетесь…
— Да не смеюсь, плачу, правда! Это манера такая, ты сама знаешь.
— Знаю. Смеетесь.
— Ну вот! И что суд?
— Не знаю. Знаю, что ходил.
— Нехорошо. Незадача какая. И мать у него умерла.
— Ему кто-то сказал, что можно было бы рискнуть и попытаться убрать рак. Можно было убрать, а? Он злится — поверил, что можно.
— А то мы не рискуем? Сама знаешь. Сказала бы ему.
— Да у него знаете сколько советчиков?
— Это точно. Было бы кому советы давать, а советчики напрыгают.
— Кто говорит: морду набей…
— Вот хорошо бы. Точно говорю. И не сопротивлялся бы.
— Все сопротивляются.
— Да. Верно говоришь. Думаешь — одно, а как на тебя замахнутся, глядишь, твоя рука уже от головы не зависит. Автоматы мы, Тонечка. Запрограммированные. Все наши благие мысли срываются от чьего-то спускового крючка. Но я бы взял себя в руки, весь бы сжался — и вытерпел. Стоял бы не шелохнувшись. И не поддался бы ничьему спусковому крючку.
— Какому крючку?
— Ну кнопки где-то внутри, на пульте.
— Кнопки? Вы вон размахнулись, когда вас никто не собирался бить.
— Не вспоминай. Чертовщина какая-то.
— Может, правда чертовщина? Говорят же: бес попутал.
— Хорошо бы побольше на чертей свалить. «Фауст» читала?
— Знаю.
— Мне бы такого Мефистофеля. Он бы чего-нибудь придумал. А то великое дело — Гретхен соблазнить.
— Что?
— Я говорю: великое дело — девочку соблазнить. Тебя, например.
Не знает, что ответить. Хихикает опять. Конечно, можно уговорить. И что она меня все время подначивает? Прямо бесенок какой-то. Интересно, что она той стороне говорит.
— В нашей юности была песня: «И зачем такая страсть, для чего красотку красть, если можно ее так уговорить…» Это из той же оперы. Не из «Фауста», конечно. Из той же жизни без дуэлей. Дуэлей нет, и красть девиц не надо.
Пойти, что ли, с ней в кафе? Посидим пообедаем. Милая девушка из общежития. Тоже ходит неприкаянная. Тоже?
А кто еще? Их так много. Приехала в наш город. Наверное, с наполеоновскими планами, но Растиньяк из нее не получается. И город не завоевала, и замуж не вышла. Растиньяк! Пол не тот, еда не та, дуэлей нет… Насчет пола я загнул — у них возможностей порой побольше, чем у нас. И программа порой ясная.
— Тонечка, кто такой Растиньяк, знаешь?
— Что-то слыхала, Евгений Максимович. Но не припоминаю.
— Бальзака не проходили? Читала?
— Конечно. Недавно по телевизору передавали. Забыла название.
— «Шагреневая кожа».
— Ну, ну. Точно.
— Надо тебе дать почитать. Увлекательно. Может, зайдем в кафе, пообедаем?
— Я ела уже, Евгений Максимович.
— А я нет. Из солидарности и милосердия. Я поем, а ты посидишь рядышком. Глядишь, тоже клюнешь чего-нибудь. Не спешишь?
— Не спешу. Только неудобно как-то. Больница рядом. Увидят — разговоры пойдут.
— Больница? Ну пойдем дальше. Проедем пару остановок на автобусе. Поехали?
Ничего не отвечает, но продолжает идти рядом. Надо только домой позвонить, а то я сказал Виктору, что уже иду. Надо предупредить.
— Подойдем к телефону. Я позвоню. Подождешь?
Кивнула головой. Хочется ей пойти. Не боится: вдруг я ей тоже по морде дам? Кто бы мог про меня подумать такое?! А теперь все и всякий может, и не только подумать, но и сказать. И поверят. Так разоблачиться, раздеться на глазах у всех! Вот это и есть моя истинная сущность.
Хорошая профессия у меня, удобная — все скрашивает. Никто не думает, что уже из дома я иду заведенный. Вернее, нерасслабленный, не раскрутивший пружину. Все говорят уважительно: «У них работа такая. Вся на нервах — ведь жизнь человеческая… Нужна разрядка». И прочие глупости. А работа как работа — только никому говорить этого не надо. Пусть думают.
Мы остановились около будки. Собственно, будок теперь почти не осталось — полузакрытые козырьки, и только. Все слышно. И правильно — нечего скрывать от коллектива. На улице, в обществе будь открытым, все всё должны знать.
В своем доме секретничай. Под козырьком уже кто-то разговаривал, и мы остановились чуть поодаль — неудобно все же слушать чужой разговор. Даже и вспомнить не могу, о чем говорили. Порой выплескиваешь в пустом разговоре бездумные слова, отчета себе не отдаешь, а они потом в дела превращаются, в действия. Мы разговариваем, разговариваем, и тот, под колпаком, все говорит и говорит. Будто никто не ждет. Но вот взглянул на нас из-под козырька и видит, что я на него смотрю:
— Вы, товарищ, что? Телефона ждете?
— Да ничего, говорите. Мы подождем.
— Чего ж тогда стоите далеко? Я не пойму…
— Ничего, ничего. Говорите. Мы подождем. Чтоб вам не мешать, отошли. Чтоб не слушать.
Молодой человек быстро закончил разговор, и когда поравнялся с нами, послышалось ворчливое рокотание:
— Убил бы их всех к черту. Ничего в простоте не сделают. Только путают всех. — И что-то матерное бормотнул. Раскованный. Раскованность при обилии запретов и ограничений всегда выражается в форме мата.
Позвонил Виктору. Тоня стояла в стороне. То ли результат инцидента, то ли естественная деликатность. Вообще Тоня — девочка достаточно деликатная даже и без «Фауста» или Бальзака. Может, от рождения, может, от воспитания. До чтения руки, как говорится, не дошли. Вот она-то, пожалуй, скованная.