— Да. Я написала вам двенадцать писем, вы не ответили.
— Я никогда не вскрываю писем читателей. Или ты пишешь, или переписываешься.
— Я знаю, месье Керн.
— Можете называть меня Алексисом. У вас был ко мне какой-то конкретный вопрос?
— Нет. Все есть в ваших книгах.
Это прозвучало как укор. Как сожаление, по крайней мере. Она смотрит на часы, говорит, что ей пора на поезд, надо возвращаться в Париж. Я машу официанту. Она достает бумажник, я протестую, она настаивает, я завладеваю счетом. Чтобы совесть ее не мучила, уточняю, что запишу это в статью расходов, заплатят устроители. Она резким движением вырывает у меня счет.
— Это я работаю над вами.
В ее глазах вдруг полыхнула ярость — чистая, концентрированная. Я наблюдаю за ней, пока она заполняет чек, и думаю, что с такой, пожалуй, лучше не спорить, себе дороже. И разочаровать такую не дай бог. Ну и ладно, все равно я с моими читательницами больше не сплю. Алкоголь заменил мне женщин: проще и в качестве снотворного столь же действенно. Нет больше Алекса, завсегдатая ночных клубов, есть Алексис Керн, член Французской Академии, и я не жалуюсь. Я оторвался по полной, наелся досыта, красота, здоровье, сила хорошо послужили мне, и я горжусь, что в пятьдесят девять лет так плохо сохранился. Сердечные порывы мне уже не к лицу, и узы не по летам.
— Вы работаете над новой книгой?
— Нет.
— Чего же вы ждете? Вы уже четыре года не издавались.
Ее ореховые глаза подернулись льдом, лицо закаменело.
— Я не пишу по заказу. И за мной — мое творчество. Оно ваше, — добавляю я с улыбкой, чтобы «разморозить» ее. — Но ваш «предмет» исчерпал себя.
Она смотрит на меня с обиженным видом — несправедливо обиженным.
— Во всех интервью вы говорите о вашей «счастливой звезде». А что если это я?
— Вольно вам так думать.
Она встает, протягивает мне руку. Отрывая зад от стула, я тихо говорю притворно-сокрушенным тоном:
— Я вас разочаровал.
— Вам трудно это пережить?
Ни одно мое слово не застигло ее врасплох. У меня мелькнула мысль, что тысячи часов, проведенные, так сказать, в моем обществе, дают ей иллюзию власти автора над персонажем. Ощущение диалога со мной. Ну да, она ведь столько обо мне писала, столько перечитывала вслух.
— Мало кто из писателей выигрывает при личном знакомстве, Матильда. Почему вы так хотели со мной встретиться?
— Потому что вы меня разочаровали.
Я так и стою перед ней, не зная, куда девать руки.
— Как мужчина или как писатель?
— Мужчина меня не колышет. Мне не нравится, что вы написали о смерти вашей бывшей жены. Это было немотивированно. Надуманно. Шито белыми нитками. Стоило ли, в самом деле?
Почему-то она вдруг опускает голову.
— Что — стоило?
Она пожала плечами, не глядя на меня.
— О вашей матери — вот о ком вы должны написать, и сами это знаете. Нет смысла ждать.
И она ушла. Я проводил глазами ее фигурку, пробирающуюся напрямик между столиками. Маленькие круглые ягодицы, брючки на бедрах, бордовая кожаная куртка, конский хвостик, туфли на платформе, плюшевый мишка-рюкзачок.
Я сел, не спеша допил скотч. В голове беспорядочно крутились обрывки фраз, образы, связанные с ее словами, неотвязное эхо, которое я пытался заглушить. Какая-то тревога витала вокруг ее опустевшего стула. Она не оставила мне ни телефона, ни адреса. Я придвинул к себе блюдечко со счетом и посмотрел на ее чек. «М-ль Матильда Ренуа — 4, сквер Писателей-павших-в-боях-за-Францию, 75016, Париж». Адрес выглядел шуткой, почерк был по-детски округлый, а подпись напоминала закорючку на контрактах, десятками подписываемых генеральным директором. Столько противоречий в молодой женщине я видел впервые. Все в ней не сочеталось, все шло вразброд, но в целом создавало ощущение незаурядной силы. Я весьма далек от мазохизма, и все же мною овладело странное возбуждение от превосходства этой диссертанточки. Ее внешность самодовольной кошечки привлекала меня куда меньше, чем проницательность, ясный ум, прямота. Ведь и правда, роман о моей бывшей состряпан по случаю и я не могу им гордиться. Декорум, прикрывший не убожество, как водится, но удачу. Две сотни страниц вымученных сожалений и самоедства с единственной целью скрыть вздох облегчения: нелепая гибель Анн-Кароль избавила меня от неудобного свидетеля той правды, которую я тщательно прятал в своих книгах, а также от астрономических алиментов, и проблема опеки над нашей дочерью Надеж тем самым была решена. Мне было нелегко изобразить горе вдовца-разведенца, обретающего родственную душу лишь посмертно, но ее смерть была так ужасна, что критика отнеслась ко мне благосклонно. Матильда Ренуа первой осудила меня за этот стилевой экзерсис, насквозь фальшивый и бессмысленный. Я не возражал. Тем больше оснований восхищаться другими моими книгами. Я плохо себе представляю, что можно посвятить жизнь автору, к которому относишься без восторга, — однако ей, похоже, нравились у меня лишь две вещи: моя «предсказуемость» и то, как я оцениваю свою удачу.