— Что случилось, Над?
С минуту она смотрела на меня смущенно, потом вдруг обняла, уткнулась подбородком в мою макушку.
— Надеюсь, что ничего. Из «Глициний» звонили двадцать минут назад. Просили тебя перезвонить.
Я не двинулся с места. С материнской нежностью, какой я никогда от нее не видел, она сказала, что это, может быть, насчет платежа, наверно, мой чек не поступил. Я сжал ее руку и пошел к телефону.
Медленно набрал номер, назвал себя, дождался, когда меня соединят с нужным этажом.
— Ваша мать скончалась, месье Керн. Остановка сердца. Примите соболезнования от дирекции и персонала. Поверьте, нам всем искренне жаль.
Учитывая, сколько стоила отдельная палата, поверить было нетрудно.
— Сейчас приеду.
Я повесил трубку. Над стояла, опустив руки, чуть расставив ноги, как будто готовилась взять вес. Грустно улыбнувшись мне, она выдавила из себя:
— Для бабули это ведь избавление, правда?
Я кивнул. Над слишком молода, она не помнит ее прежней. Она не знала неутомимую сердцеедку, мать-холостячку, вечно за что-то воюющую удовольствия ради, эгоистку с большим сердцем, всегда готовую бросить детей, чтобы отправиться помогать страждущим на другом конце света. При всем желании моя дочь могла оплакивать только безнадежный овощ. Теперь я должен написать для нее другую, настоящую бабушку, живую, во всей красе, с ее свободой, ее тайной, ее болью… Живот вдруг наполнился свинцовой тяжестью. Лиловые таблетки.
— Тебе нехорошо, пап?
Я пробормотал что-то успокаивающее, надел плащ.
— Хочешь, я поеду с тобой?
— Нет, не стоит. Тебе завтра к восьми на занятия.
— К девяти.
— Не беспокойся. Я только туда и обратно.
Я крепко обнял ее, взял ключи от машины. «Мазерати», мое гонкуровское приобретение, которому я остался верен. Эта «мазерати» была со мной на похоронах моей сестры, моей бывшей жены, и она же одним октябрьским утром отвезла мою мать в специализированную лечебницу, куда та пожелала — как она шутила, если случались последние проблески рассудка, — «стать на зимние квартиры».
— Хотите, чтобы я оставила вас одного?
Я опустил веки, подтверждая сказанное. Директриса притворила за собой дверь. Я выждал пять секунд, не сводя глаз с мамы, вглядываясь в ее закрытые глаза. Потом открыл ящик. Таблеток не было. Сглотнув ком в горле, я закрыл круглую фарфоровую коробочку, с которой улыбались пастушки вокруг оливкового деревца.
Я заставил себя остаться еще на десять минут и попробовал молиться. Мой Бог умер у иезуитов от удара кулаком в лицо — его нанес мне один кюре, любивший потискать мальчиков, и он же потом добился моего отчисления «за бесстыдное поведение». Его слово против моего. Я потерял веру, зато обрел ярость, без которой не стоит и пытаться писать.
Я пулей вылетел из палаты и принялся спрашивать всех ночных сестер, не было ли у моей матери сегодня посетителя и не видели ли они светловолосую молодую женщину с конским хвостом, в бордовой кожаной куртке. Они не видели, но обещали спросить своих коллег из дневной смены. У меня не было сил выдумывать предлог, чтобы объяснить мои вопросы. Что я мог им сказать? Я прекрасно знал, что это бред, что студентка не пойдет на преступление ради материала для своей работы, ради подпитки иссякающего вдохновения своего «предмета»… Моим единственным доводом был сон. Кошмар прошлой ночи вспомнился мне с такой точностью, что показался предостережением.
На следующее утро я отвез Надеж в лицей и отправился в похоронное бюро. Выполнил все формальности, заказал кремацию, а потом пересек Сену и поехал в сторону XVI округа. На плане Парижа я с большим трудом отыскал нужный адрес. Крошечный квадратик рядом с бульваром Сюше, сплошь зачерненный буквами «Ск. Пис-пав-в-б-за-Фр.».
Я припарковал машину на краю Булонского леса. Семь зажиточного вида домов вокруг французской клумбы окружали сквер. Номер 4 оказался небольшим, недавно подновленным османновским домом. В колонке домофонов карточка «Ренуа» была на самом верху. Наверняка бывшая комната прислуги под крышей. Я позвонил. Подождал секунд двадцать, нажал кнопку снова.