Выбрать главу

— Я хотел сказать… Не обессудьте, месье, но бывало, я сдавал этот участок счастливым парам… С ними ничего не происходило.

Скорбно поджатые губы подрагивали в улыбке мужской солидарности, которую он пытался сдержать. Я увидел его в новом свете. Он выбирал потенциальных жертв, отправлял их на виллу, чтобы потом выслушивать откровения счастливых избранников… «Таких людей, как я». Тоскующих по мечте, разочарованных в жизни и со свободным сердцем.

— Что случилось с Манийо?

Он отвел глаза, пробежался взглядом по куклам, по-прежнему населявшим агентство — одноруким, одноногим, безносым… Мне показалось, что увечий у них прибавилось с прошлого раза. Он нехотя выдавил из себя:

— Месье Манийо был в конце августа в прошлом году.

— Что с ним случилось?

— Несчастный случай. Вообще-то сразу после начала занятий он бросился под поезд. Бедняга. Ученики-неслухи, кризис системы образования…

Я невольно улыбнулся, кивнул: ну конечно. Встал, пожелал ему дальнейших успехов. Я видел, что он разочарован, что сгорает от желания выпытать у меня пикантные подробности, которые, должно быть, считает своими комиссионными за посредничество. Но делиться Мариной я не собирался. Теперь она принадлежала мне. Мне одному.

— Если вам захочется об этом поговорить, — не отставал он, — вы найдете завсегдатая в двух кварталах отсюда: он снимал у меня на июль три года подряд. Краснодеревщик с улицы Гренобль.

— Попроще.

— Это вам судить.

На пороге я обернулся. Увидев, как он скукожился за письменным столом, участливо спросил о здоровье его кукол. Он ответил, что по своей чрезмерной доброте служит банком органов.

— Это было лучшее лето в моей жизни, — сказал я на прощание, чтобы подбодрить его.

Краски вернулись к нему; в его «спасибо» слышалась тоска о невозвратном.

* * *

На этот раз дорожных указателей не было; остались только красные таблички на километрах колючей проволоки под током. «Военная зона — вход строго запрещен».

Оставив машину в лесу, я несколько часов шел вдоль ограды, взбирался на каждый холмик, пытаясь сориентироваться. Разглядел вдалеке деревню — без признаков жизни. Но в той стороне, где была коса, за рощей сухих сосен, под каким бы углом ни смотрел, так и не увидел виллу «Марина». Чуть подальше пролом подтвердил мои опасения: от нее ничего не осталось.

Я вернулся в машину и объехал несколько деревень вокруг военной зоны. Кюре я нашел в одной из церквей. Была среда, и он вел урок катехизиса с двумя чернокожими ребятишками, которые с увлечением записывали за ним.

Дождавшись конца урока, я спросил его о молодой женщине с виллы. Видел ли ее кто-нибудь после того, как снесли дом?

— Его не снесли.

— Как же? Я сам видел, там ничего не осталось.

— Вилла перенесена.

— Перенесена?

— Ее разобрали по камушку, все пронумеровали и отправили, кажется, в Севенны, где она будет в точности восстановлена.

Я недоверчиво посмотрел на него, сбитый с толку как услышанным, так и его откровенно враждебным тоном.

— Но кто же?..

— Уполномоченный мадам Керн. Дочери академика, ее зовут Надеж. Надо полагать, на его наследство она может позволить себе такую прихоть. Живущие в безверье зовут это «верностью». Этакая месть памяти. Как будто верность заключена в материальном.

Кюре встал, нервным движением набросил куртку.

— Но ведь если дом не хочет умирать…

Застегнувшись, он всмотрелся в мое потерянное лицо и погасил свет.

— Идемте.

Он запер церковь. Я пошел за ним к старенькой малолитражке, в которой помещался весь его инвентарь разъездного кюре. Он открыл багажник, раздвинув чемоданчики со свечами и дароносицами, достал камень. Большой серый камень, помеченный кодом из шести цифр; поколебавшись, он протянул его мне.

— Я нашел его там, в кустах. Хранил в знак покаяния. Возьмите, вам он нужнее.

Я с волнением сжал камень в руке и спросил, почему он заговорил о покаянии.

— Вы знаете историю виллы?

Я кивнул. Он отступил на шаг и посмотрел мне в глаза.

— Я был тогда еще мальчишкой. Как все, так и я. Все эти пассивные коллаборационисты, которые прикинулись борцами после ухода немцев… Я тоже брил голову любовнице нациста. Козе отпущения, заплатившей за наши грехи… Нет ничего заразнее, чем истерия толпы. Коллективное искупление через слепую несправедливость… Сегодня деревни больше нет, и каждый ушел со своей долей стыда — или со спокойной совестью, кто как, — но это не изменит того, что случилось. И последствий тоже.

— А Марина?

— Девушка-албанка?

Он развел руками и, бессильно уронив их, вздохнул: