- Ты мне рассказывала об этом?
- Нет, зачем бы я тебе стала рассказывать это? Да я и не помню, был ли Хорен там. С другой стороны, ни отец, ни Хорен тебе не смогли бы этого рассказать, так как они ушли на войну. А про наколку Хорена - особенно! - и мама чуть ни плача, добавила: - Нурик, перестань об этом говорить, мне страшно! Я замолчал и больше не возвращался к этой теме. И мама тоже.
Рождения своего я не помню, а про него ведь рассказывали пикантные подробности.
Дело в том, что большевики или коммунисты, точно не знаю, кто из них, 'уплотнили' нас и поселили в одной из комнат нашей квартиры семью Грицко Харченко, веселого хохла, кажется военного, и его жену - тётю Тату - акушерку. Вот эта-то тётя Тата и принимала роды у мамы в родильном отделении железнодорожной больницы.
Надо сказать, что уплотнили нас по-большевистски: в трёхкомнатной квартире перед войной жили - бабушка с матерью и мужем, мама с мужем и я, тётя Тата с мужем - восемь человек. И когда на войне погибли все мужчины, и умерла моя прабабушка, посчитали, что мы живем слишком просторно. Одинокой тёте Тате дали комнату поменьше, а нам подселили еврейскую семью - милиционера Рубена и его жену Риву с сыном Бориком.
Тётя Тата нас не забывала и часто приходила в гости. Я хорошо помню полную хохотушку, не стесняющуюся в выражениях. Мне было лет десять, когда она рассказала историю моего рождения.
- Мама твоя не хотела ребенка - война на носу, все об этом знали. Ну и решила она от тебя избавиться - прыгала с лестницы, мыла окна, делала гимнастику. Чтобы был выкидыш, одним словом :
- Тата, как тебе ни стыдно, зачем ребёнку это? - краснея, пыталась урезонить тётю Тату мама.
Но акушерка продолжала говорить, ей очень хотелось рассказать про пикантный конец истории:
- Ну и родился ты задушенный - пуповина вокруг шеи обмоталась, сам синий и не дышишь, то есть - не кричишь. А хозяйство это у тебя, - и она ткнула меня пониже живота, - окрепло и стоит, как у взрослого мужика. Это от удушья бывает, но чтобы так сильно - прямо как у мужика, я ещё не видела. Ну, похлопала я тебя по попе, дала дыхание, и ты как заорёшь! Это примета такая акушерская - у кого при рождении эрекция, тот таким кобелём вырастет :
Тут уж мама вскочила с места и закричала:
- Тата, прекрати сейчас же, что ты говоришь при ребёнке, он этих глупостей пока не понимает!
- Понимает, понимает, - успокоила тётя Тата маму, - десять лет ему, небось, вовсю ручками балуется. - Ручками балуешься? - весело спросила она меня.
- Какими ручками? - краснея, переспросил я её, - фу, глупости какие говорите!- пробормотал
я и выбежал из комнаты под оглушительный хохот тёти Таты.
Конечно, тётя Тата была грубоватой женщиной, но про приметы акушерские знала всё основательно :
Чудеса детства
Я уже говорил, что сохранил информацию о том, что было до моего рождения, но о самом рождении и о первых двух-трёх годах жизни знаю только понаслышке. Через год и девять месяцев после моего рождения началась война. К сожалению, а может быть и к счастью, этого этапа своей жизни я не помню, так как почти всё это время болел чем-то желудочно-кишечным, так, что голова почти не держалась на шее - повисала от слабости. Отца уже забрали в армию в самом начале 1940 года, и главой дома остался муж бабушки - Фёдор Кириллович Зиновьев. Туго ему приходилось - во-первых, он был единственным кормильцем семьи, во-вторых, припоминали ему его белогвардейское прошлое, а в-третьих - чуть не приписывали ему участие в троцкистско-зиновьевском блоке. Из-за фамилии. Люди при этом забывали, что 'Зиновьев' - это исконно русская фамилия, а 'враг народа' Зиновьев ('бой-френд' Ленина и его 'сожитель' по шалашу в Разливе) был Радомысльским, а до этого - Апфельбаумом. Видимо для того, чтобы, если его спросят: 'А кем вы были до 'Зиновьева'?', ответить - 'Как кем - Радомысльским!', а потом уже огорошить любопытного колоритной фамилией - 'Апфельбаум'. Неужели можно было спутать белого офицера, дворянина Зиновьева с Апфельбаумом? Но путали по безграмотности.
Так вот, лечил меня от перманентного поноса врач - армянин Григорянц. Но лечение не помогало, и голова моя повисала на немощной шее все больше и больше. Зиновьев не стерпел экспериментов над малышом и, схватив свою белогвардейскую шашку (она до сих пор висит у меня на стене), изгнал злосчастного эскулапа. Может и зря он переборщил, так как врача этого все очень хвалили. А потом началась война, кормильца Зиновьева мобилизовали, и есть стало нечего. И хоть понос при этом прошёл сам собой, но начался голод, и бедная голова моя окончательно повисла, на сей раз с голодухи. Несмотря на то, что последнюю еду оставляли мне. Однако размоченный в воде чёрный хлеб и вареные кукурузные зёрна я не усваивал и медленно угасал.
Помню случай, происшедший на Новый, то ли 1943, то ли 1944 год. Похоронки на отца и Фёдора Кирилловича Зиновьева уже пришли, и бабушка, собрав уже ненужную одежду наших мужчин, пошла на тбилисский Дезертирский базар. 'Колхозный рынок Первомайского района' - никто так не хотел его называть, потому, что это был форменный базар, где дезертиры первой мировой войны продавали своё обмундирование и разные наворованные вещи. Кто знает Тбилиси с 20-х по 70-е годы прошлого века, тот помнит, что такое Дезертирский базар. Бабушка иногда брала туда меня с собой, и я не знал места более отвратительного. Голодные люди просили продавцов дать им хоть кусок на пропитание, но те гнали их, и не было этим голодным защиты. Торговля - это страшная вещь! Хороша она тогда, когда есть закон и благополучие в стране. Но нет ничего отвратительнее и страшнее торгаша, когда он становится хозяином положения.
Я хорошо помню молодого жирного торгаша на базаре, который, вонзив нож в 'кирпич' сала высокомерно провозглашал: 'Двести рублей!'. Это было так дорого, что никто не мог купить это вожделенное сало. У меня самого слюнки текли, но сало было недоступно. Удивляюсь терпению народа, не уничтожившего этих паразитов и не отнявшего силой жизненно необходимые 'дары природы'.
Так вот, бабушка продала носильные вещи наших мужчин, а купить на базаре перед Новым годом было почти нечего. Только чачи было навалом - закусывать-то было нечем, и чача оставалась. Бабушка купила два литра чачи, а на все оставшиеся деньги приобрела у спекулянтов большую жестяную банку американской тушёнки. Гулять, так гулять - Новый год все-таки!
И вот вечером к нам пришили гости - мамины товарищи по студенческой группе - русская Женя, армянин Рубен и осетинка Люба. Бабушка поставила на стол чачу, а Рубен, как мужчина, принялся открывать ножом тушёнку.
- Нина Георгиевна, знаете, это, вроде, не тушёнка, - упавшим голосом произнёс Рубен, и все почувствовали запах того, что никак не могло быть тушёнкой. Это было то, чем был сам человек, который во время войны и голода распаял банку, выложил тушёнку, и нет - чтобы положить туда песок или землю. Он, пачкая руки, наложил туда дерьма и снова запаял банку. Такой урод нашёлся, и мы получили 'подарочек' к Новому Году!
А я, ползая по полу и шаря под мебелью (мне было тогда три или четыре года), неожиданно нашел под шкафом крупный, никак не пролезавший в щель между полом и шкафом, 'кирпич' довоенного чёрного хлеба! Как он попал под шкаф, почему его не тронули вездесущие тогда крысы - это остаётся непознанным, но целый, без единого изъяна, твёрдый как алмаз 'кирпич' был с трудом извлечён из-под шкафа и трижды благословлён. Его размочили в кипятке, нарезали ломтями, подали на фарфоровом блюде и разлили по стаканам чачу. Все были счастливы!
И когда перед самым наступлением Нового года Сталин сделал по радио своё короткое обращение к народу, стаканы сошлись в тосте: 'За Сталина, за Победу!' Потом были тосты за Жукова, за Рокоссовского и других военачальников. Рубен провозгласил тост даже за своего земляка - генерала Баграмяна. Всех вспомнили, только того, кто нашёл этот 'кирпич' хлеба, вернувший оптимизм и накормивший страждущих, почему-то забыли. Ну да ладно, я им это простил!