Выбрать главу

Рука перед глазами. Огромная. Набухшая. Жилы синие напряглись — того гляди лопнут. Волоски чёрные. Редкие. По коже. Ногти синие. С ободочком белым. Губами бы припасть... Не дотянуться. Силы оставили — на колени не встать.

«Звал, государь? Видеть хотел?» Восковое лицо на подушке расплылось. Усы торчком. Глазницы запали. Чёрные. В уголке рта пузырёк. Искрится. То ли от дыхания. То ли от слёз — глаза застит, рассмотреть не даёт. Дышит же! Дышит, батюшка. «Государь...» Приподняться бы. Приподняться. Ртом воздуха не словишь. Вроде и нет его — дохнуть нечем. Всё равно встать надо.

«Батюшка, родимый ты мой...» — «Где была, цесаревна? Сколько искать тебя пришлось...» — Светлейший! Быть не может. Сколько времени к государю подхода не имел. От одного имени государь в ярость приходил. А уж после казни Монсовой и подавно.

— «Будто не знаешь, как его императорскому величеству нехорошо».

Выговаривает! Как хозяин в опочивальне царской стоит. — «Искали, искали тебя. А теперь что уж. Теперь отходит. Не до тебя ему». — «Где была?» Где? Смеётся? В покое своём с Лизанькой. Матушка строго-настрого выходить запретила. На врачей сослалась. Раскраснелась вся — не видала никогда такой.

«Вон видишь, цесаревна, покуда тебя ждал, даже доску грифельную распорядился подать, писать начал...» Макаров. Так и есть кабинет-секретарь. Ему-то что?

На одеяле доска откинута, ровно на обозрение выложена: «Всё отдать» и росчерк. Будто рука вниз скользнула — мелом без смыслу прошлась. «Видишь, видишь, цесаревна?..»

В голове молнией: ждали позвать. Ждали! Воли государевой выполнять не стали — к чему, когда конец близко. Да Господь с ней, с волей. Может, помочь ещё можно было. Снадобье какое... Полотенце мокрое личико потное обтереть. Губы запёкшиеся смочить.

Лекарств у постели ровно и не бывало: в угол покоя сдвинуты. Ни одного дохтура нет. Государыни тоже. Она-то, она как могла уйти? Злыдней проклятых у смертного ложа оставить? Мог бы ещё жить государь. Мог! Сам твердил: справится. Себя лучше всяких лекарей знал. И к боли ему не привыкать. Известно, каменная болезнь у кого хошь всю душу вымотает. Только здесь не то.

«О чём задумалась, цесаревна? Нехорошо тебе здесь оставаться. Когда всё кончится, позовём». — Знает. Всё знает светлейший. — «Никуда не уйду! Это ты прочь поди! Прочь! Неугоден ты стал государю. Прочь, сказала!»

Отступился. Доска. Почему доска? Коли в памяти был, мог кабинет-секретарю сказать — записал бы: свидетелей предостаточно. Николи на грифельной не писывал. Да и зачем? Больно стереть легко. Было — не было — поди докажи.

И буквы. Круглые. Ровные. Лёжа не написать. А уж коли боль займётся, и вовсе. На самое видное место пристроили. Макаров...

Недели не прошло, как при нём да при владыке Феодосии батюшка о престоле толковал. Не о кончине думал — о порядке в государстве. Сам сказал: спешить с браком Анны не станем. Помыслить ещё надобно. Будто над словами её задумался: о другом женихе просила. А батюшка: чем плохо, коли разом с ним державой управлять станешь. Мало ли королев да императриц бывало — ни в чём мужескому полу не уступали. И ты, Аннушка, не уступишь. Молода, так я ещё моложе на престол вступил. Справился же. Ты и вовсе к делам государственным приучена. Скучать над ними не станешь. А герцог — что ж, он тебе мешать не станет. Где ему! Справишься, да и мы с Макаровым всё оговорим.

Отмахнулась тогда: был бы ты жив, государь. Рассмеялся: помирать не собираюсь, а всё спокойней, коли дела в порядке. Больно всё в семействе нашем наперекосяк пошло. К старому не вернуться. Потом помрачнел: которую ночь матушку с сестрицей вижу. В Красном селе на берегу пруда стоят. Смеются. Мне руками машут. Зовут, будто торопят. — «Так не уходишь же с ними!» — Пока нет, сказал, а там, может, и уйду. Окроме тебя, никого в жизни у меня дороже них не бывало.

Спустя несколько дней мастера в соборе Петропавловском встретила. В печальном платье. Голова опущена. Губы дрожат. Не удержалась:

   — Иван Никитич, мастер, тогда, у батюшки... Ведь обычай европейский покойных на смертном ложе писать, а государь...

Головой замотал. Сжался весь:

   — Не надо, государыня цесаревна. Художник — человек подневольный.

   — Непорядок, порядок-то какой. Ведь умерших писать надо... в последний раз... как парсуну надгробную... вон они в соборе Успенском в Москве.

   — Не знаю я порядков таких. Не слышал о них никогда при русском дворе.

   — А при иностранных?

   — Тем более. Был когда-то. В древности. Теперь не бывает.

   — Кто же послал вас государя ещё живым писать? Кто?