Выбрать главу

Балкан жил под впечатлением одной идеи: разоблачить всех своих врагов и поставить их на место. А врагов у него было великое множество, он находил их повсюду и, раз отыскав, запоминал на всю жизнь. Шерсть у Балкана всегда стояла дыбом, маленькие глазки холодно и злобно поблескивали из–под нависших бровей. Вечно в кровоподтеках и свежих царапинах, он потряхивал бородкой, как козлик, готовый вступить в сражение с целым светом. Отчаянная неукротимость подтачивала его мозг. Если Балкан встречал подозрительного лягушонка (все они были ему подозрительны), то старался обязательно насмерть раздавить его лапой, если же — не дай бог! — мимо громыхал десятитонный МАЗ, не сомневаясь ни секунды, с диким нутряным хрипом пес бросался ему под колеса, падал на обочину, оглушенный, вскакивал и снова гнался за самосвалом, до тех пор пока пыль и песок из–под колес не забивали ему легкие. Тогда он вставал на дороге, растопырив лапы, и долго презрительно кашлял и чихал вслед удравшему железному великану. Натерпелся из–за него страху и намучился с ним Николай Егорович. Теперь он спускал его с поводка только в глухом, безлюдном месте, где–нибудь в лесу.

Дан был единственной собакой, которую свирепый фокстерьер терпел около себя, но фамильярности и ему не позволял и малейшую попытку на пару порезвиться пресекал коротким предостерегающим рычанием, похожим на старческое кряхтенье. «Продай ты этого злодея, — советовал хирург Николаю Егоровичу, в который раз пытаясь погладить Балкана и в которой раз натыкаясь на опасно безучастный ледяной взгляд и чуть оскаленные клыки. — Не доведет он тебя до добра».

Николай Егорович только горестно поднимал брови и вздыхал. Действительно, легче было убить Балкана, чем сбагрить с рук. Он и в семье–то признавал одного хозяина, а жену его и обоих сыновей, даже старшего, тридцатилетнего холостяка и рохлю Викешу, выносил лишь из уважения к Николаю Егоровичу. Более того, был случай, когда ночью жена Карнаухова в темноте сунула ноги в тапочки супруга. Случившийся рядом Балкан, узрев в этом поступке покушение на авторитет любимого хозяина, тут же молчком тяпнул ее повыше щиколотки, не слишком, правда, больно, но напугал ужасно. У жены Карнаухова пропало желание не только идти, куда она собиралась, но и жить в одном доме с «извергом мужем», который завел возле себя «наемного убийцу».

Николай Егорович в тот раз крепко–таки отлупил ремнем своего питомца. Балкан принял побои стоически, не уклонялся, после экзекуции не визжал, степенно удалился на кухню, залез там за газовую плиту и целые сутки не ел и не выходил на прогулку. На голос хозяина отвечал тяжелыми вздохами, а на веселые призывы сыновей — рычанием и лаем. С женой хозяина Катериной он с тех пор держался с изысканной вежливостью, уступал ей дорогу, но как бы и не замечал ее присутствия…

Пока собаки обнюхивались, мужчины обменялись рукопожатиями и любезными улыбками, затем не спеша направились к лесу. Почти все встречные здоровались с Иваном Петровичем, известным и уважаемым человеком в Федулинске. Хирург Горемыкин кивал в ответ, кланялся женщинам, и черные жесткие пряди по бокам его черепа покачивались, как маленькие приставные рожки.

Вскоре друзья пришли на свое любимое место — светлую полянку, окруженную березками и орешником, уселись на деревянную, иссеченную непогодами и ножами отдыхающих скамеечку и одновременно задымили сигаретами. Спущенные с поводков собаки ошалело оглядывались и начинали прикидывать, как лучше употребить короткие вольные мгновения. Дан ринулся в орешник, а фокстерьер взялся копать яму, потому что из–под земли пахло кротом.

— Вот, Ваня, — скорбно глядя на своего непутевого фокса, произнес Николай Егорович. — Вчера опять эта проклятая тварь задрала во дворе кошку. Понимаешь, прямо у меня на поводке… Как я не углядел, ума не приложу. Да не просто кошку, а Мирошкиных кошку, управдома нашего. Хозяйка хочет в суд подавать. Сам–то попроще мужик, он меня утром и предупредил: «Никаких судов не будет, не надейся, а кобелю твоему осталось жить не более трех дней». Говорит: «Я старый солдат, фашистов стрелял, а уж в мирное время убью злодея не задумываясь». И тут же, веришь ли, хотел исполнить свое намерение, для чего вынес из дому топор, знаешь, каким мясо рубят, маленький, но тяжелый… Еле мы с Балканом ноги унесли.

— Люди бывают хуже собак, — задумчиво ответил хирург. — Подумаешь, кошка. У ней и понятия нету никакого… А твой пес — герой, воин, умница. Верный и храбрый товарищ.

— Товарищ–то конечно, да уж очень лют, Ваня. Бывает, я сам его опасаюсь, этого товарища. Я тебе рассказывал, как он Викешу напугал?

— Нет.

— Как–нибудь расскажу, ужаснешься.

Солнышко косо освещало край поляны, а там, где сидели приятели, была тень и легкий ветерок. Балкан, продолжая великую погоню, самозабвенно рыл передними лапами яму, фыркал и сопел. Видимо, он не собирался давать спуску и тем, кто прятался в земле. Дан умчался в лес в неизвестном направлении и на свист больше не отзывался.

— Что ты, Николай Егорович, квелый такой сегодня? Неужто из–за кошки?

Карнаухов сразу не ответил, глубоко затянулся дымом. Дым поплыл у него из ноздрей и окутал марлевой пленкой морщинистую подсохшую кожу.

— Не только, — сказал он. — На пенсию меня гонят, Ваня… На пенсию, видишь ли.

Хирург блеснул черными клинками зрачков и поежился как от холода.

— А сколько же тебе лет?

— Это неважно, Иван Петрович. Важно другое — выхожу на последний перегон. Впереди нет уже перспективы… Я не задаю себе глупых, детских вопросов, зачем тогда жили, боролись, голодали. Нет. Я думаю, правильно ли жили, если под конец нас так легко заменить. А, Иван?

— Незаменимых нет, — нечестно ответил Горемыкин и тут же подумал, что лично без него невмоготу придется федулинским больным. Мелкое тщеславие приятно, привычно покачало его на невысоких качелях.

— Есть, — твердо возразил Николай Егорович. — Балкана никто мне не заменит. Будет другая собака, да не эта. Не заменит! Опять же не в этом дело. Старость есть старость. Но почему один стар для своего дела в шестьдесят, а другой достаточно молод и в семьдесят? Я знаю свои возможности и не надеюсь на бронзовый памятник при жизни. Но зачем же пихать в спину и кричать: посторонись, старик, ты уже мешаешь…. Нет, Ваня, ради бога, я не виню тех, кто пихает, им видней, они правы. Поезд, который идет по рельсам, всегда прав. Но как получилось так, что я стал лишним грузом на этом поезде, который мы сами поставили под пары. Да разве один я…

Горемыкин не готов был к такому разговору и скучающе оглянулся. Он умом понимал старческую ностальгию и горечь прижизненного расставания, но неукротимый его дух борца отторгал подобную ситуацию для себя. Сейчас Николай Егорович упал в его глазах, он не сочувствовал ему и немного презирал. Карнаухов не заметил настроения приятеля.

— Был период, — продолжал он, — когда я старался философски понять мир целиком. И пришел к выводу, что это невозможно. То есть именно в те минуты, когда мир становился понятен, я постигал ужас и убожество этой видимости понимания… То было давно и не пропало даром. Человек должен ставить перед собой посильные задачи, тогда его существование приобретает хоть какой–то смысл. И я поставил для себя цель в совершенстве овладеть своим делом. Думаю, это мне удалось. Меня награждали, повышали, я успокоился и последние годы работал ровно, без срывов, с ощущением удовлетворения… Все мне чудилось, будто голубое небо и зеленую траву я вижу такими же молодыми глазами, как тридцать лет назад… Вдруг — толчок в спину и молодецкий окрик: «Слазь, старик, твоя станция. Выходи!» А куда выходи? Остановка окончательная… Понял? Как это… Стою один среди равнины голой. Почему? За что? Я же не мертвый, дышу.

— Пойдем, что ли, Николай Егорович, — снисходительно сказал хирург. — Иди домой, выпей четвертинку, закуси селедочкой… и снова увидишь небо в алмазах. Какая ерунда! А не хочешь уходить — не уходи. В крайнем случае пересядь в другой вагон… Ныть не надо, прости за грубость. Если бы все, кого пихали, ныть взялись, — посуди сам, Николай Егорович, — какой бы общий стон раздался. Собачьего бы лая не услыхали.

Он озорно подтолкнул локтем Карнаухова и в лад тряхнул черными рожками кудрей.

Николай Егорович расплылся в ответной улыбке, почесал подбородок, внезапно спросил, в свою очередь подталкивая Горемыкина:

— А это правда, Ваня, что ты жену хлестал поводком, а потом голую выгнал на улицу без вещей и денег? Давно хотел спросить.

— Да ты что? — сжался хирург. — Ты что говоришь–то? Очнись, Николай!

— А еще говорят, ты своих медсестер принуждаешь гостинцы у больных отнимать. Правда ли? Я вот не верю, например.

Горемыкин дернул плечами, свистнул Дана и заспешил через поляну. «Рехнулся старик», — подумал он без обиды, но с огорчением.

Николай Егорович остался один сидеть на скамейке, жмурился от лучей уходящего солнца, которые совсем и не касались его глаз, курил сигареты и в подробностях блаженно вспоминал прошлое, давнее…