В комнате связи мы каждый день бываем, потому что по маме с папой я всё равно скучаю, и с ними поговорить мне ну просто обязательно надо. Особенно с мамой. Отец всё время говорит, чтобы я Анатолий Сергеевича слушался, и капитана, и вообще всех взрослых, и чтобы учился старательно. А мама волнуется, хорошо ли нас тут кормят, и не заболел ли я, и не сильно ли мне грустно. А я сказал, что мы обязательно вернёмся на Венеру, и что я с Земли маме какой-нибудь самый лучший в мире подарок привезу. И с Поллексеевной мы тоже связывались и с ребятами в группе. Я когда на экране в первый раз нашу школьную комнату увидел и ребят за столами со стороны, меня как будто укололо что-то. Но я виду не подал, а наоборот улыбнулся и всем замахал рукой. И мы с Сенькой потом минут пятнадцать всем рассказывали, какое всё тут в космосе не такое, как на Венере, и удивительное.
В общем, почти всё у нас с Сенькой в корабле было хорошо. Кроме одного. Нас почему-то с самого начала невзлюбил бортинженер, Борис Матвеевич. Он как только нас увидел, сразу же вместо «здравствуйте» сделал такое лицо, будто съел самое горькое в мире лекарство, вздохнул, а потом почему-то начал негромко ругаться. Хотя мы ещё ничего такого не делали. Нет, он даже скорее не ругаться начал, а будто сам с собой сердито разговаривать, причём заунывным таким и печальным басом:
– Ну вот. Здравствуйте. Только этого мне не хватало. Дети на борту. Конец света. Совершенно начальство с орбиты слетело. Да вы понимаете, что это космический корабль, а не детский сад, не парк с аттракционами и не прогулочная площадка в зоопарке? Вы понимаете, какое здесь оборудование, какие приборы, какая дисциплина нужна, какой порядок? И чья же была блестящая идея пустить эту безмозглую мелюзгу на борт? Чтоб я сразу знал, на кого жалобы руководству сочинять, если что?
Сеньке и мне тоже сразу очень обидно стало. Причём и капитан, и Сенькин папа Борис Матвеичу начали объяснять, что не просто так нас на Землю везут, и что совсем мы с Сенькой не безмозглая мелюзга. Только он даже слушать ничего не захотел, только рукой махнул:
– Да вот не надо мне никаких рассказов ни про какие подвиги ни на какой Венере! И не пытайтесь меня переубедить: нечего детям тут делать, от них одна сплошная головная боль. Я на Земле когда механиком на прогулочном теплоходе работал, я тогда ещё с мальчишками-пассажирами наплакался. Вот ты только отвернёшься – а мальчишка уже куда-нибудь влазит тихой сапой и начинает какие-нибудь кнопки нажимать, и такого натворит, что ты потом будешь месяц расхлёбывать, ремонтировать и объяснительные писать. Я тогда с флота в авиацию сбежал в гражданскую – и что? На третий же рейс к нам в грузовой отсек пробрался мальчишка, чуть не задохся не замёрз, скандалище был грандиозный. И кто оказался в итоге виноват? Я оказался в итоге виноват. Недоглядел, видите ли. Я даже в космос подался почему – потому что думал, что хотя бы там, то есть здесь, этой заразы никогда не будет. Никогда. И вот теперь. Помяните моё слово, товарищ капитан – это он к Михал Михалычу обращается – если хотите, чтобы мы до Земли долетели, этих диверсантов надо сразу в каюте закрыть, к койкам пристегнуть с руками вместе, запереть на ключ и никуда не выпускать. Тогда хоть какие-то шансы. А не запрёте – «Медведица» взорвётся аккуратно на полпути.
Тогда капитан за нас вступился и сказал, что бортинженер кругом неправ, что мы мальчишки вполне взрослые и умные, и что инструктаж по технике безопасности он с нами лично проводит, и что никаких проблем не будет. Только Борис Матвеевич все равно своё гнёт:
– Вы, товарищ капитан, как хотите, это как Вы скажете и под Вашу ответственность. И под Вашу тоже, уважаемый профессор Дымков. Но помяните моё слово: мальчишки – это хуже бомбы с часовым механизмом. Разве что пристегнуть и запереть. В общем, мне главное, чтобы у себя в приборно-агрегатном отсеке и в двигательном тоже я мальчишек не видел. Ни вдвоём, ни по одному, ни целиком, ни частями, ни даже мальчишеского уха в люке и вообще ни единого кусочка!