я как будто вижу, как падает снег, как падают снежинки одна за другой – «на крышу, на крышу, на крышу, на крышу». Этими словами я рисую картину снегопада. И все, кто читают эти стихи, видят снегопад... Что? Вы говорите, что вы не видите? Ну что же, это очень плохо! Для вас, конечно, а не для меня! Я-то снегопад вижу. А если вы не видите, значит, у вас нет воображения! Вовка, например, тоже видит снегопад, когда я ему читаю это место. И дождь он тоже видит.
И вообще Вовка сказал, что это стихи гениальные. Вы знаете, что такое гениальные стихи? Это самые-самые-самые лучшие стихи! Я спросил Вовку:
– А как узнать, какие получились стихи: гениальные или нет? Хорошо, что ты мне сказал, а то как бы я узнал, что они гениальные?
А Вовка сказал, что никогда не надо спрашивать: гениально ты написал или нет? Потому что кто-нибудь может нарочно сказать, что это не гениально. Или просто не понять, что это гениально. Это надо чувствовать самому, сказал Вовка. Вот Вовка, когда рисует, чувствует, что у него гениально, а что не гениально. Этим и отличается настоящий гений. И я тоже должен это чувствовать. Только тогда я и буду настоящим гением. Если я буду чувствовать, что я гений, все остальные это тоже сразу почувствуют. Уж как они это почувствуют, не знаю, но факт тот, что почувствуют.
И тут я должен вам сказать по секрету: я пока еще не чувствую, что я гений. Вот что страшно! Я уж сидел-сидел над стихотворением, и щипал себя, и бил себя в лоб, но ничего гениального в стихах не почувствовал. Это, конечно, плохо, но что я могу поделать?
А вот Вовка сразу чувствует. Просто удивительно! Когда я показал ему эти стихи, он сразу нарисовал к ним гениальную иллюстрацию. Вовка нарисовал чистую красивую комнату, и в этой комнате он нарисовал Гизи: как она сидит и играет с куклами. Очень здорово у него получилось! И Гизи похоже получилась. А я спросил у Вовки:
– Ты чувствуешь, что этот рисунок гениальный?
И он сказал:
– Чувствую! А ты разве не чувствуешь? Если я чувствую, то и ты сразу должен почувствовать!
И я сказал:
– Чувствую!
И действительно, я сразу почувствовал, что у Вовки получилось гениально! Но вот что странно: Вовкину гениальность я чувствую, а свою не чувствую. Как быть? Ну ничего. Зато Вовка чувствует мою гениальность.
А еще Вовка сказал, что мы с ним можем книги выпускать: я буду стихи писать (конечно, гениальные), а Вовка будет к ним рисунки делать, то есть иллюстрации (тоже гениальные), а потом мы эти листочки сошьем, и получится книга. Гениальная книга!
СРЕЗАННЫЕ РОЗЫ
В ту зиму на нашем окне появился большой розовый куст. Его откуда-то отец принес, в коричневом горшке с землей, и поставил на подоконник. Мы с мамой его каждый день поливали. В тумане моего детства он стоит очень красивым. На нем большие ярко-красные розы и маленькие бутоны. И листья с зубчатыми краями. И острые колючие шипы на стволах. Этими шипами розы защищались. Чтобы их не трогали. Но вскорости их все же срезали. И вот как это случилось.
В тот вечер отец пришел с работы необычно рано. Вообще-то не рано, но для него это было рано. Я подумал, что мы с ним посидим. Как бы не так – они с мамой собирались в гости к Мархлевской. Она их старая подруга, еще с дореволюционных лет. Она старая большевичка, очень известная. Я вам о ней еще расскажу. Я у нее тоже иногда бываю. А тут мне стало грустно, что они уходят, а я нет. А им, наоборот, было весело. Они все время смеялись и что-то о Мархлевской говорили. Про какое-то там торжество. Которое должно было быть в этот вечер. Я не помню какое. У меня-то никакого торжества не было. Помню только, что они очень долго одевались. Отец пошел в ванную и долго там мылся и брился. В общем, обрабатывал свою голову. Когда он вернулся, его голова была как новая! А потом в ванную пошла мама и была там еще дольше. Она тоже обрабатывала свою голову. С женской головой еще больше дел.
Так что они оба были очень заняты собой. А я просто не знал, что мне делать, и ходил как неприкаянный. Гулять идти было уже поздно – за окном начиналась ночь. Окна синели, и вдали – в окнах и на улицах – мерцали огни. И в небе мерцали огни – месяц и звезды.
Куст на фоне синего окна стоял очень красивый: цветы из красных стали фиолетовыми. А листья блестели темным изумрудом. Я залез на стул и смотрел сквозь куст на улицу. От нечего делать. И немножко от обиды: что они уходят, а я остаюсь.
Я вдыхал аромат цветов – пахли они замечательно! Я очень люблю розы! Есть цветы, которые сильнее пахнут, но никакие цветы не пахнут так нежно, как розы. И никакие цветы не могут соревноваться с розами по форме. Форма розы совершенна! Так мама говорила. Тут природа превзошла самое себя, говорила мама, в этих цветах достигнуто высшее совершенство.
Отец переодевался за ширмой в свой новый костюм, который сшил ему Зусман, а мама сидела перед зеркалом и делала прическу. Я на нее не смотрел. Она не любит, чтоб на нее смотрели, когда она делает прическу. Да я и так не смотрю, что мне смотреть – подумаешь! Я в окно смотрю...
Я думаю о том, что, когда они уйдут, я останусь совсем один в комнате. В квартире я, конечно, не один, вокруг соседи: Ляпкины, и Вовка с родителями, и Гизи с мамой, и Усы, и даже Дик. Но когда все заснут, в квартиру могут прокрасться жулики. Жулики всегда ночью прокрадываются. Даже Дик может их не заметить, если заснет. Если он их заметит, он их, конечно, не пустит: залает и бросится на них. А если заснет, дело хуже. Могут жулики пробраться. Или какие-нибудь беспризорные. Я их видел на улице, этих беспризорных, они в котлах ночуют, в которых варят асфальт, и на вокзалах, потому что у них домов нет. Вот они в чужие дома и забираются. И на базаре я их видел, в Охотном ряду: там они весь день в толпе шныряют, чтобы что-нибудь стащить. Как кто зазевается, они и тащат! Вид у них страшный: они грязные, оборванные, в лохмотьях. И всегда вымазаны сажей, только зубы блестят и белки глаз! Все они дети, мальчишки, которые остались без родителей. Их родители или на гражданской войне убиты, или потерялись, или просто умерли от голода... И я вспоминаю одну историю...
Один раз я, мама и папа обедали в маленьком ресторане. Ресторан этот находился на Петровке, напротив Столешникова переулка, где сейчас магазин «Ванда». Маленький такой ресторанчик. Мы там сидели возле самого входа, возле стеклянной вертящейся двери, рядом с которой стоял швейцар в синей ливрее с золотыми пуговицами, с большой седой бородой. Швейцар кланялся, как ванька-встанька, всем, кто входил и выходил. Мы сидели совсем рядом под пальмой и ели свои биточки. Нам их только что принесли; они были политы желтым густым соусом, от них шел вкусный пар; я отщипнул вилкой маленький кусочек и положил его в рот... как вдруг – вихрь: из дверной вертушки выскакивает что-то серое и лохматое, маленькая грязная рука хватает с моей тарелки прекрасный биточек и исчезает за дверью... Швейцар бросается на улицу, потом назад, извиняется... Так в мой благополучный мир ворвался голодный беспризорник.
Другой, тоскливой и страшной, жизнью повеяло на меня от этого случая. Я почувствовал себя каким-то беспомощным. Хотя беспомощным был не я, а этот несчастный беспризорник. Ведь не от хорошей жизни схватил он мой биточек, сказала мама. Может, он несколько дней вообще ничего не ел...
Часто я потом вспоминал этого беспризорного мальчишку. И все время его от себя гнал. Потому что мне было это неприятно – от этого воспоминания становилось как-то неуютно. Но беспризорник прочно засел в моих мыслях, и сейчас, когда я пишу эту книгу, – сейчас я тоже не могу его позабыть... Особенно часто я вспоминал беспризорника, когда оставался один, потому что, когда человек остается один, к нему ближе становится другой, далекий от него мир – мир неуютный, холодный и сложный...