Привидение
Несколько детских своих лет провёл я у своего дяди, в Нурланне[1], в пасторском поместье. Это было трудное время для меня: много работы, много побоев, изредка какой-нибудь час игры и веселья. Такая суровая жизнь, в которой держал меня дядя, мало-помалу сделала то, что единственной моей радостью стало прятаться и быть одному; улучив свободную минуту, я убегал в лес или шёл на кладбище блуждать среди крестов и памятников, мечтать, думать и громко говорить сам с собой.
Пасторское поместье лежало в необыкновенно красивом месте у морской, стремительной реки Глиммы, широкой, с большими порогами, шумящей днём и ночью, днём и ночью. Глимма текла часть дня на юг, часть дня на север, в зависимости от того, был ли прилив или отлив, но непрестанно звучала вечная её песня, и вода неслась с такой же стремительностью, летом или зимой, в ту или другую сторону.
Вверху на горе были церковь и кладбище. Церковь была старая, деревянная, в виде креста, и кладбище без растений, и без цветов могилы; но совсем близко у каменной ограды росла сильная малина, принося крупные, сочные ягоды, высасывая себе питательную влагу из тучной земли мертвецов. Я знал каждую могилу и каждую надпись, и я переживал кресты, которые ставились при мне, потом кренились на бок и падали, наконец, в бурную ночь.
Но если не было цветов на могилах, то летом мощная трава покрывала всё кладбище. Она была такая высокая и такая жёсткая, и я часто сидел в ней, слушая ветер, шелестящий в этой жутко жёсткой траве, мне по пояс. В этот шелест вторгался флюгер с церковной колокольни.
И жалобный звук ржавого железа носился над всем пасторским поместьем. Как будто этот кусок железа скрежетал зубами на другой кусок железа.
Когда могильщик работал, я часто имел случай побеседовать с ним. Он был угрюмый человек и редко смеялся, но со мной он был ласков, и часто случалось, что, стоя в могиле и выбрасывая оттуда землю, он кричал мне, чтоб я отскочил, так как на лопату ему попалась большая кость или скалящий зубы череп мертвеца.
Я находил часто на могилах кости и волосы мёртвых и закапывал их опять в землю, как научил меня могильщик. Я так привык к этому, что не ощущал никакого страха, натыкаясь на такие человеческие останки. Под одним углом церкви был склеп с массой костей, и я много часов провёл в нём, играя с костями и складывая на земле разнообразные фигуры из распавшегося скелета.
Но однажды я нашёл на кладбище зуб.
Это был передний зуб, блестяще белый и крепкий. Не отдавая никакого отчёта, я взял его себе. Я хотел сделать из него что-нибудь, выпилить ту или другую фигуру и вделать её в одну из чудесных вещей, вырезываемых мной из дерева. Я принёс зуб к себе домой.
Была осень, и смеркалось рано. У меня было ещё кое-какое дело, и прошло, должно быть, не меньше двух часов, пока я собрался идти в людскую, чтобы поработать там над зубом. Как раз в это время взошла луна; она была в половине.
Света в людской не было, и я был совершенно один. Я не осмелился зажечь лампу до прихода работников усадьбы, но я удовлетворился бы светом из печки, если бы в ней был хороший огонь. Поэтому я пошёл в сарай за дровами.
Сарай был тёмный.
Пробираясь ощупью за дровами, я почувствовал лёгкий удар, как бы от одного пальца, по своей голове.
Я быстро обернулся, но не увидел ничего.
Я обвёл вокруг себя руками, но не нащупал ничего.
Я спросил, нет ли тут кого, но не получил ответа.
Без шапки, схватившись за голову, за то место, куда меня тронули, я почувствовал своей рукой нечто леденяще холодное, что тотчас же выпустил. «Это непонятно!» — подумал я. Я потрогал волосы выше — там не было ничего холодного.
Я подумал:
«Что бы такое могло быть это холодное, что упало с потолка мне на голову?».
Я взял охапку дров и вернулся в людскую, затопил печку и стал ждать, пока разгорится.
Потом вынул зуб и взял пилу.
Тут постучали в окно.
Я посмотрел. За окном, плотно прижав лицо к стеклу, стоял какой-то человек. Он был чужой для меня, я не знал его, а я знал всех в окрестности. У него была красная борода, красной шерсти шарф на шее и зюйдвестка на голове. Потом мне пришло в голову, хотя сразу я не подумал об этом: каким образом могла эта голова явиться мне так ясно в темноте, с той стороны дома, где даже не светила половина луны? Я видел лицо с ужасающей ясностью: оно было бледно, близко к белому, и глаза его неподвижно уставились на меня.
Так проходит минута.
Вдруг начинает он смеяться.
Это не был громкий, раскатистый смех; только рот широко раскрывался, а глаза, как прежде, оставались уставленными на меня, но этот человек смеялся.