— Кажется, у меня ничего не получается, — недоуменно протянул он.
Он вышел из комнаты и стал подниматься к себе.
Эти медленные шаги не имели ничего общего с обычной походкой. Я слышала, как он пытается повторить музыкальную фразу, и снова у него ничего не получалось. Его дар, редкий дар, уходил от него.
После обеда, когда мы все сидели в гостиной, Ричард подошел ко мне и уверенно сказал:
— Я бы хотел попытаться опять, Джулия. Ну, спеть ту арию, что у меня не получилась утром. Сейчас все будет в порядке!
Я открыла фортепиано и установила пюпитр. Пальцы плохо слушались меня, и я довольно скверно отыграла вступление.
— В чем дело, Джулия?.. — мама, нахмурившись, подняла голову.
Ричард, сидя у окна, набрал полную грудь воздуха и… сфальшивил. Затем снова… И опять…
Мои руки упали с клавиш, я даже не знала, что мне сказать или сделать. Еще секунду назад великолепный голос Ричарда был здесь, а сейчас он сипит так, будто искупался в водах Фенни.
Ричард в полном изумлении взглянул сначала на меня, потом на маму.
— У тебя ломается голос, Ричард, — улыбаясь, успокоила она его. — Ты становишься мужчиной.
Ричард явно не понимал, в чем дело.
— Конечно, рановато, — продолжала она. — Тебе ведь только одиннадцать. Но твой голос определенно ломается. Теперь ты не сможешь петь партии сопрано.
— Его голос станет низким? — мне даже не приходил в голову такой поворот событий. Золотой голос Ричарда казался мне неотъемлемой частью его самого, и, судя по его ошарашенному виду, сам он думал точно так же.
— Конечно, — улыбнулась мама. — Ведь не поют же мужчины вместе с мальчиками в церковном хоре.
— Но что же я буду петь? — казалось, он готов заплакать. Его голубые глаза стали совсем темными от огорчения. — Что же я буду петь?
— Партии тенора, — ровно ответила мама. — А партии сопрано будут принадлежать Джулии.
— Кому? Джулии? — Ричард словно выплюнул мое имя в гневе. — Да она поет как ворона. Она не может петь сопрано!
Мама нахмурилась, услышав его слова, но осталась спокойной.
— Тише, тише, Ричард. Я согласна, ни у кого из нас нет твоего чудесного дара. Но пение тенором тоже может доставить много радости. Твой дядя, папа Джулии, пел тенором, и у нас выходили чудесные дуэты. Я поищу ноты для новых партий в Хаверинг Холле.
— Я не хочу их петь! — выкрикнул Ричард в негодовании. — Я не стану петь тенором! Это такой обычный голос! А я не хочу петь обычным голосом. Если я не смогу петь как раньше, я лучше совсем заброшу пение! — И он выскочил из гостиной, хлопнув дверью. В комнате воцарилось молчание.
— Для Ричарда важна не музыка, — тихо сказала мама, принимаясь за шитье. — Ему важно быть не таким, как все. Бедный мальчик, — вздохнула она.
Прежде Ричард изредка пел во время торжественной службы в кафедральном соборе в Чичестере. Теперь это было мучительно для всех нас. Мы с мамой помнили, как лился его голос и люди поворачивали головы, чтобы, взглянуть на юного певца. Сейчас никто не смотрел на него. Только я бросила украдкой взгляд на Ричарда и отвернулась. Если бы он увидел, что я жалею его, он бы расстроился еще больше.
Мы молча вернулись домой. Мама поднялась к себе наверх снять шляпку, а я подошла к фортепиано и открыла крышку.
— Давай споем вместе, — как можно безразличнее предложила я. Взяв несколько аккордов, я подняла глаза. Лицо Ричарда было торжественным.
— Я никогда больше не буду петь. Конечно, я могу иногда поломаться, как сегодня в церкви, но петь в гостиных, или на кухне, или даже в ванне, когда купаюсь, я не стану больше никогда. У меня был голос, который мне нравился, теперь его нет.
— Но у тебя и сейчас очень миленький голос… — начала было я.
— Миленький! — вскричал он. Но тут же взял себя в руки. — Очень миленький, не правда ли? Раньше у меня был голос, равного которому, может, не было нигде в Европе, но мне не дали развить его. Даже не наняли для меня учителей. Теперь его нет, осталось только то, что можно назвать «очень миленьким». Такой голос лучше вообще не иметь.
— Что же ты будешь делать, Ричард? — спросила я. Мои губы дрожали, будто он нанес мне смертельную рану. По-своему, это так и было.
— Я не буду делать ничего, — спокойно ответил мой кузен. — Я постараюсь забыть о нем, словно его и не было. Я забуду о том, что хотел быть музыкантом. Вместо этого я стану учиться быть сквайром. Сквайром Вайдекра. Это все, что мне осталось.
Больше я никогда не просила Ричарда спеть. Мама продолжала заниматься со мной музыкой, Ричарда же, казалось, это совсем не занимало, он каждый день отправлялся на прогулки верхом, пытаясь побороть свой страх перед лошадью и узнать что-нибудь о земле. Земле, его земле, единственном, что отличало его от других нищих, плохо образованных парней в округе.
Он не сумел покорить Шехеразаду, но она была мягкой, чуткой кобылкой, и, когда он научился ясно выражать свои команды, она прекрасно слушалась его. Молодой племянник Денча, Джем, стал служить у нас на конюшне, и каждый день после обеда Ричард выезжал кататься и возвращался всегда поздно.
Мы с мамой часто сидели в гостиной, я читала ей вслух, а она шила. В ту осень я прочла два тома стихов и даже не заметила, как пожелтели листья на каштанах, а буки стали пурпурными. Я всегда старалась садиться спиной к окну, чтобы лучше видеть строчки и чтобы мое сердце не так болело по лесам Вайдекра.
Иногда мы ездили в Хаверинг Холл в маленькой коляске, которую запрягал для нас Джем. Морозный воздух румянил наши щеки, а стук копыт по твердой земле заставлял меня сжиматься от предчувствия чего-то неизвестного, что ожидало меня за поворотом аллеи. Но когда мы подъезжали к дому, там оказывалась только бабушка, великолепная в своем одиночестве и значительная в пустоте своих дней.
Однажды она пригласила меня пожить у нее, и, уставшая от немого покоя Дауэр-Хауса, я согласилась. Как, оказалось, приятно быть единственным ребенком в семье. Без ежедневных сражений с Ричардом. Я многому научилась у бабушки в ту осень. Главное — смотреть в темное прошлое без упрека и в безрадостное будущее — без жалоб. Оставаясь при этом внутренне свободной, независимой и отважной.
Утром она отдавала приказания дворецкому и другим слугам, и затем мы выходили на прогулку в сад. Он был почти в таком же ужасном состоянии, как наш сад в Вайдекре, но бабушка гуляла здесь словно королева в Версале. Положив одну руку на мое плечо, а в другой держа корзинку для цветов, которые только случайно могли вырасти в этом царстве сорняков, она учила меня элегантности, показывала, как составлять прекрасные букеты из одного-двух цветков в окружении нескольких листьев.
— Искусство быть счастливым состоит в умении наслаждаться тем, что мы имеем, — говорила она. — И хорошие манеры заключаются в том, чтобы показать это умение.
И я, неизменно вежливая (в этом я была истинной дочерью своей мамы), послушно кивала и старалась красивее разместить хризантему в громадной хрустальной вазе.
Той осенью бабушка научила меня значительно большему, чем умение составлять букеты. Она научила меня внутреннему спокойствию, которое приходит с осознанием своей силы и своей слабости. Она внушила мне, не допустив даже тени возражения, что я больше уже не диковатый подросток, а будущая молодая леди, и что именно я, а не кто другой, должна еще многому научиться, чтобы с честью справиться с этой ролью. И пока Ричард учился скакать, я училась внутренней дисциплине.
Думаю, что из нас двоих я получила более ценный урок.
Ричард все же оказался трусом.
Я видела, что он сам это понял, — по его лицу, бледневшему каждый раз, когда он входил в конюшню. Шехеразада тоже боялась его. Она не была старой, привыкшей ко всякому обращению, клячей. Она была нервной, тонко чувствующей кобылкой, и, когда они с Ричардом оставались наедине, он пугал ее. Он все время боялся упасть, ушибиться. Но еще больше он боялся ее самой — ее яркой масти, блестящих глаз, трепещущих ноздрей.