По другую сторону границы – страх, недоверие, сопротивление законам вероятности – все то, из-за чего человеческие существа так плохо умеют оценивать риск. Родительское решение насчет того, прививать ли ребенка, – «вопрос не морали, а расчета», подчеркивал де ла Кондамин. Всегда существовало стремление выдать желаемое за действительное: эмоции мешали принимать решения, тревога склоняла чашу весов не в ту сторону. Когда перспектива смерти или тяжкого вреда казалась неминуемой, многие, поддавшись влиянию суеверий или ложных сведений, считали, что предпочтительнее более отдаленная угроза, хоть и гораздо более значительная и почти неминуемая, чем более близкая и незначительная, связанная, например, с прививкой.
Российская императрица Екатерина II понимала эту двойственность и сама являлась ее воплощением. Ее ум, любивший порядок, приветствовал ясность и четкость сравнительных таблиц: к 1768 г., когда во многих местах уже утвердилась новая упрощенная прививочная методика, среди здоровых пациентов от прививки не умирал практически никто, тогда как натуральная оспа убивала каждого пятого или шестого заразившегося. Дэниэл Саттон бросил вызов своим критикам, настаивая, чтобы они доказали, что его лечение хоть раз напрямую привело к летальному исходу. К 1781 г. Томас Димсдейл, человек гораздо более осмотрительный, уже заявил, что новая методика «застрахована от всяческих ошибок», если применять ее правильно, с соблюдением всех норм безопасности.
Сегодня этот рекорд рациональности почти забыт. Всякий «разумный человек», видя перед собой два опасных пути, при прочих равных условиях изберет наименее рискованный, писала Екатерина прусскому королю Фридриху Великому вскоре после своей прививки. Она понимала, что такое статистические данные, и доверяла им. Мало того, убедив себя (после изучения цифр и фактов), что метод эффективен, она твердо держалась своего решения, даже когда сам Томас колебался. Ученые обязаны сомневаться, а политики стремятся к определенности. Оценка государыней научных шансов шла бок о бок с политическим расчетом: ее легитимность как правительницы опиралась на ее сына, и защита сына от оспы помогла ей укрепить собственную власть.
В рассказах императрицы о своей прививке звучал голос разума, но она признавала и роль чувств. Она писала Фридриху, что всю жизнь боролась с «ужасным страхом» оспы – и «столкнулась с тысячью трудностей», пытаясь обуздать эти опасения. Когда угроза болезни нависла над ее сыном и ей во второй раз представилась возможность привить его, она смогла пойти на этот шаг лишь при одном условии – если вначале она сама подвергнется процедуре. В дальнейшем они все больше отдалялись друг от друга, но она оставалась матерью, а Павел – ее сыном. Когда она уговаривала Томаса забыть тревоги, связанные с неудовлетворительными результатами испытательных прививок, она, быть может, обращалась не только к своему врачу, но и к своим глубинным страхам.
Личная реакция Екатерины на прививку и ее острое политическое чутье помогли ей пропагандировать эту практику в России. Она понимала, как важна роль доверия в разного рода медицинских решениях, и сознавала, как велика сила ее примера, способная победить людские сомнения. Она использовала все средства, имевшиеся в ее распоряжении: религиозные мистерии, изобразительное искусство, аллегорические символы, торжества под грохот фейерверков, лишь бы привлечь внимание к своей идее и повлиять на подданных. Благодаря своему имиджмейкерскому мастерству она одновременно являла себя и Добрым Пастырем своего стада, и мудрой воинственной Минервой, и матушкой-утешительницей того народа, который некогда приютил ее.
Среди знати Екатерина смогла породить новую моду. К тому же она успешно руководила реформами здравоохранения, призванными решить более трудную задачу – внедрение прививочной практики по всей империи. Но значимость ее поступков выходила далеко за пределы пропаганды медицинской процедуры. Как она с наигранным легкомыслием писала Вольтеру, ей хотелось стать примером, «который может принести пользу человечеству», и тут ей пришла в голову мысль о прививке. Эта процедура, разработанная путем наблюдений, а не выведенная из какой-то ветхой древней теории, стала идеальным символом мышления эпохи Просвещения и отлично вписалась в тот образ, который она стремилась создать и для своей страны, и для себя лично. Переняв эту практику, она могла не только угодить французским философам, чьего одобрения так жаждала, но и как бы завоевать место в их рядах, пусть и символическое.