Офицер покраснел и свирепо взглянул на жандармов. Те отвели глаза.
Васильев откровенно хохотал, поглаживая рукой маленькую бородку.
— Господа, мы понимаем, что оружие нынче чертовски дорого, — с издевкой продолжал Шанцер. — Продать его можно нашему же брату революционеру. Ну, а как же царь- батюшка? Наносить урон казне! — Голос его звенел. Он пародировал обвинительную речь прокурора, а речей этих за свою жизнь наслушался немало. — Что же получается, господа? Мы, революционеры, с открытым сердцем отдаем оружие, беспокоясь о казне... И вдруг оно пропадает! Обижаете нашего заступника, который и так растерял оружие на русско-японской войне! Нехорошо, господа! — Шанцер вздернул бородку, швырнул протокол на стол. — Нет, подписать не можем при всем желании, господин офицер. — И весело подмигнул Васильеву: — Не так ли, друг?
Васильев согласно кивнул.
Щелкнул смотровой глазок. Землячка поднялась, подошла к маленькому окошечку, до которого и дотянуться-то непросто.
— Опять небо в клетку, — горестно прошептала она, расстегнув верхнюю пуговку платья.
Ее лихорадило. Поплотнее закуталась в большой шерстяной платок, одолжила его у Татьяны. Трудно привыкать к спертому тюремному воздуху. К тому же у нее туберкулез, нажила в киевской тюрьме. Заключение она всегда переносила тяжело. Особенно первые дни — задыхалась, обливалась холодным потом. Кашель разрывал грудь, не давал спать, к горлу подкатывался сладковатый ком.
Заскрипели ржавые петли тюремной двери, и в камеру вошел надзиратель:
— Пожалуйте на допрос.
Тюремные дни одинаковы, одинаковы, как стертые монеты. Полутемная камера и залитый светом кабинет следователя. Громоздкая машина «правосудия» приведена в движение. Допросы, дознания, очные ставки следуют почти непрерывно.
Розалия Самойловна осунулась и побледнела за эти дни. Особенно она устала сегодня. Двенадцать часов перекрестного допроса. Двенадцать часов нечеловеческого напряжения. Двенадцать часов непрерывной битвы с умным и коварным врагом. От утомления дрожали ноги, пересохло во рту, разболелась голова.
По обыкновению, арестованную посадили лицом к свету. После полутемной камеры у нее плыли яркие оранжевые круги перед глазами. Вопросы сыпались то вкрадчивые, как журчание ручейка, то резкие, как удар плети. Лицо ее оставалось непроницаемым. Землячку запугивали и шантажировали, уговаривали и обольщали. Она упорствовала и молчала. Миронов несколько раз вытирал платком вспотевший лоб и, наконец, не выдержал:
— Знал, что с вами придется нелегко, но всех сложностей даже предположить не мог. Это самый тяжелый допрос в моей практике. Если так будет продолжаться и впредь — вынужден лишить вас прогулок.
И опять влажные холодные стены камеры. Семь шагов в длину и четыре шага в ширину — вот и весь ее путь. Но она упрямо шагает по камере. Татьяна молча на нее смотрит. Борьба только начинается, и нужно сохранить силы. А разве легко достались Бауману двадцать два месяца в Петропавловской крепости и четырнадцать месяцев в Таганской тюрьме?!
И припомнила она солнечный октябрьский день, которыми так богата русская осень. Бауман, освобожденный из Таганской тюрьмы под залог, ворвался на заседание Московского комитета. Обсуждался ответ на царский манифест 17 октября о так называемых «свободах» и «действительной неприкосновенности личности». Кто-то предложил отпечатать листовку, злую и хлесткую. И из-за листовки начался спор, жаркий и тяжкий. Бауман не захотел принимать участия в этом споре. Он весь светился: вновь на свободе, вновь среди боевых друзей!
— Пошли освобождать политических заключенных! Я уходил из Таганской тюрьмы и дал слово — вырвать всех на свободу. За дело, друзья!
Он энергично поднялся, отодвинул стул и распахнул створки окна. В комнату ворвался гул возбужденных голосов. Землячка через плечо Баумана глянула на улицу. Революционная Москва бурлила. То были грозные дни октябрьской политической стачки 1905 года.
Заседание комитета происходило в Высшем техническом училище на Немецкой. Манифестация вспыхнула стихийно. У Баумана от удовольствия засверкали глаза. Он подхватил Землячку под руку и потащил на улицу. Смеясь, пробирался за ними и Шанцер.
— Становись! — крикнул Бауман.
Рабочие и дружинники, студенты и манифестанты выстраивались в колонну. Землячку, как и Баумана, захватила грандиозность происходящего. Красные знамена, стяги, транспаранты, красные банты у студентов, красные повязки на руках дружинников. Счастливые, возбужденные лица, свободные, гордые голоса... Бауман поднял руку, приветствуя знакомых дружинников. Внимание его привлекли рабочие, которые толпились у ворот прядильной фабрики Шапова.