И переродок отвечает очень спокойно.
- Нет. Мне безразлично все, что связано с Китнисс Эвердин.
Хеймитч смотрит в его сторону с изумлением. И ставит коллекционную бутылку (и как только, проходимец, сумел выбрать из десятка бутылок самую дорогую?) на стол из красного дерева. Хеймитч минует совершенно потерявшуюся Эффи, задевая ее плечом, но не обращая на это никакого внимания. Пит выходит первым, все еще крепко сжимая руку Джоанны Мейсон. Сама Джоанна и не думает возражать, хотя подобная покорность ей вовсе не свойственна. Хеймитч за собой дверь не закрывает, да и по сторонам не смотрит. Хеймитч все еще ошарашен, и не понятно, что именно уничтожило его представления о мире: то, что его малышка Китнисс жива, или то, что Питу Мелларку действительно плевать на то, что случилось с нею. Эффи остается неподвижной, и Плутарх, наблюдая за ней, бесстыдно рассматривая ее, чувствует злость и раздражение настолько сильное, что хочет ударить ее. Ударить и посмотреть, как она поведет себя. Останется ли такой же безучастной ко всему, или же хоть какая-нибудь человеческая эмоция промелькнет на ее кукольном уродливом лице.
- И ты иди, - с трудом держит он себя в руках. – Ты справилась со всем отлично, девочка. Можешь теперь вернуться в свою квартиру и спокойно сдохнуть на белом ковре, о котором мечтала всю свою прошлую жизнь.
Она уже не вздрагивает. Чтобы он не делал с ней, как бы ни унижал ее – словами или поступками, - она не вздрагивает. Все ее травмы излечили еще в самом начале, после вызволения из тюрьмы. Плутарх позаботился даже о том, что бы на ее кукольном теле не осталось ни единого шрама. Ничего, что напоминало бы ей о кошмаре, через который она прошла. Но те шрамы, которые находятся в ее пустой головке, неисцелимы. Плутарх представляет, как кто-то ломал ее пальцы, тушил сигареты о кожу на ее лице, представляет, что мог испытывать тот, кто мучил ее, и понимает, что он, в принципе, не против был бы оказаться на месте любого из ее палачей. Отрешенное выражение ее лица вызывает только безудержную ярость. Ну же, кукла, сделай хоть что-нибудь, что выдаст в тебе человека. Ну же!
Но Эффи уже не вздрагивает.
Идет с очень прямой спиной к двери. Ноги у нее худые, она никогда не носит длинные платья, как и не надевает обувь на маленьком каблуке. Она следует заветам еще старой, ушедшей в прошлое, моды. Она уже не исправима, так и умрет в ярком парике из искусственных волос и под сантиметром грима, не показав миру своего подлинного лица.
- Впрочем, ты можешь остаться, - замечает Плутарх так, будто подбадривает старую больную собаку, - здесь много свободных комнат. В них есть ковры, на которых твое мертвое тело будет выглядеть прекрасно.
Эффи уже не вздрагивает.
Эффи остается.
…
Улицы ночного Капитолия уже не так оживленны, как в былые времена. К троим путникам, идущим медленно, никто не присматривается. Хотя все трое выглядят, по меньшей мере, странно. Высокая девушка в вечернем платье идет босиком. В руках у нее только одна туфля, и та со сломанным каблуком. Не заметно, впрочем, что неприятности с обувью ее смущают, то и дело она останавливается посреди улицы и кричит кому-то вверх, тому, кто должен оказаться на высоте нескольких сотен этажей, что он – великий шутник. Она похожа на сумасшедшую, но ее сумасшествие как-то теряется на фоне двух сопровождающих ее мужчин.
Один, очень крепкий мужчина, идет неуверенно, заплетающимся шагом. Видавший виды его смокинг сидит неопрятно, рубашка не кажется белой, на ней не хватает пуговиц, будто мужчина сильно дернул воротничок, когда ему не стало хватать воздуха. Глаза у него задумчивые, да и весь вид говорит о сильном душевном потрясении.
Замыкает тройку парень лет восемнадцати, на первый взгляд – самый нормальный из троицы. Идет он расслабленным, прогулочным шагом, одежда его в порядке, руки держит в карманах брюк и выглядит отдохнувшим. Изредка появляющаяся на его губах улыбка не предвещает же ничего хорошего, да и во взгляде мало что осталось от человеческих чувств – только безумный арктический холод, какой появляется у идущих на казнь, уже мертвых, но все еще дышащих полной грудью, людей.
- Ты – великий шутник, - опять кричит Джоанна Мейсон и хохочет. – Ты опять всех нас сделал.
Пешком они преодолевают оставшееся пространство в молчании. Пит открывает дверь ключом и пропускает внутрь сперва Джоанну, потом задерживает Хеймитча, преграждая ему проход рукой.
- Я знаю, что ты не в порядке, - говорит тихо и очень убедительно, - но соберись. Здесь никому нельзя верить. – Хеймитч будто не слышит его, но неуверенно кивает и вваливается в темную прихожую, сразу спотыкаясь о небрежно брошенную на проходе туфлю со сломанным каблуком. Чуть поодаль валяется и снятое Джоанной платье. В ванной она включает воду, и долго, протяжно воет.
- Что с ней? – спрашивает Хеймитч с округлившими глазами, пришедший ненадолго в чувство.
- Она постоянно путает краны с холодной и горячей водой, - отвечает Пит, снимает пиджак и почти не медлит перед тем, как зайти в ванную.
Мейсон сидит, съежившись, в самом дальнем углу. Вода почти не попадает на нее. До конца она так и не разделась, косметика размазалась и стекает по бледным щекам, как плохо разведенные краски. Она поднимает голову – такая безудержно жалкая, с прокушенной губой, и смеется.
- Ты хотел ее, ты получил ее, - говорит громко.
Она не протестует, когда Пит заставляет ее встать под душ. Она не протестует, когда он тщательно вытирает ее полотенцем, укладывает в постель и накрывает теплым одеялом. Она покорна до зубного скрежета, и взгляд у нее становится на мгновение взглядом человека, которого ненадолго сняли с электрического стула, но который знает, что вскоре ток пустят вновь.
- Тебе тоже лучше лечь спать, - говорит Пит Хеймитчу, сидящему на стуле на кухне, сгорбившись. – Тебя мыть не буду, - заявляет с едва заметной улыбкой. Сам он спать не ложится, хотя умудряется проследить за последующими передвижениями Хеймитча.
- Тебе безразлично, что произошло с Китнисс Эвердин, - говорит Хеймитч, задумчиво останавливаясь в дверном проеме между свободной комнатой и студией. – Правда или ложь?
Пит, до этого пытающийся рассмотреть что-то на белом листе, качает головой.
- Правда.
Эбернети, не сдержавшись, со всей силы лупит ни в чем не виноватую стену. – Чертов Капитолий! – восклицает в гневе, и прикрывает на мгновение глаза. – Ты нравился мне, когда был тем, прежним. Нравился даже больше этой неуправляемой мелкой сучки, которая всего лишь должна была выжить на своих первых и единственных, черт их дери, Голодных Играх. Но теперь, - он облизывает пересохшие губы, - теперь я думаю, что лучше бы тебя убили здесь.
- Не ты один, - усмехается Пит, не скрывая издевки, и отворачивается.
Мертвый Президент, стоящий в углу пустой комнаты с бокалом красного вина, уважительно склоняет голову. – Единственный верный ход, мой бедный мальчик, - добавляет осторожно, и Пит едва не срывается, и не начинает кричать в угол комнаты, в котором, разумеется, никого нет. Мысленно он просит Хеймитча убраться к черту, и тот, услышав-таки беззвучную просьбу, удаляется. В одиночестве Пит рисует. Дрожащими руками. Не задумываясь, будто находясь в каком-то трансе.
Он рисует мертвую Китнисс Эвердин – бледную, с тонкой кожей, с темными синяками на запястьях, с улыбкой на полуоткрытых губах, которая говорит о забвении, спокойствии. Разве не спокойствия ты хотела, Китнисс? Разве не забвения добивалась, когда внезапно потеряла все, ради чего жила – все, ради чего готова была пожертвовать своей жизнью. Но с тех пор, как в твою голову пришла мысль попробовать переиграть жестокий Капитолий с помощью горсти ягод, ты потеряла право умереть спокойно.
Мертвый Президент Сноу меряет шагами комнату.
- Я думал, что сумею пресечь все ее попытки выделяться из толпы. Она так боялась лишиться своей семьи, своей сестры, что теряла голову от страха, едва только кому-нибудь из них угрожала опасность. Она была так слаба, так легкомысленна, что я позволил себе заблуждаться. Мне нужно было всего сделать новой игрушкой Капитолия, запятнать ее имя бесчестием, предательством, причем запятнать ее в первую очередь в ее же собственных глазах. Но я дал ей шанс все исправить. Я ошибся: Китнисс Эвердин была всего лишь искрой, а искры не могут управлять огнем.