— По жеребьёвке в последний день слово имеет ваш оппонент…
— Это на госканале! — кивнул Туев.— Но есть ещё и частные студии…— Он намекает, что сумеет за деньги выйти на экраны буквально через минуту после выступления своего оппонента и дезавуировать любые его выдумки.
— Именно,— с улыбкой подтвердил Дима. Что означало: Дима также может через частный телеканал добавить оглушительного компромата.
Туев на секунду задумался, держа перед вентилятором растопыренную мокрую — я это заметил — ладонь.
— Давайте так,— проскрипел он наконец.— К тем делам я не имею никакого отношения. Сейчас нет порядка, почему и идём во власть. Бог знает, кто и где что творит…— «Строит», хотел бы он сказать, но слова этого не произнёс.— Если всё так, как вы говорите, после победы помогу оформить на вас. В конце концов, криминальные хлопцы наши же с вами деньги использовали… почему не передать хорошим людям.
— Его студентам,— подсказал Дима.
— Я люблю молодёжь! — закивал Туев, вставая.
— А если не победите?..— остановил его Дима.— Ну, если?! Разве ваши только что произнесённые слова не останутся справедливыми и в этом случае? У вас авторитет. При любом результате вас послушают. Лучше бы уж до пятницы всё и сделать.
На секунду лицо Туева затмилось — так по озерцу проходит тень тучи. Он стоял над нами, покачиваясь.
— Но могу ли я быть уверен, что вы поддержите не коммуниста?
— Абсолютно,— отвечал Дима, также вставая и проходя к телевизионной машинке.— Но вы должны сказать это мне в камеру… не в ту, которая с решёткой, а сюда…
— Ваши шуточки,— кисло улыбнулся Туев, глядя на меня. Уж не ждал ли он от меня помощи? Знает, конечно, слабинку несчастных русских интеллигентов — мы все милосердны в последний момент.
Я уже рот открыл, но Саврасов перебил меня, диктуя:
— Что такой-то и такой-то участок не ваш… и конечно, вы поможете оформить… Клянусь мамой — эта плёнка останется просто как залог. Я её потом вам отдам.
Туев, глядя на меня, молчал. Я больше не мог выдержать этого двухслойного разговора.
— Постою на улице.— И вышел прочь.
В приёмной Алексея Иваныча сидели измученные пожилые женщины с прошениями в руках, по полу катался бородатый калека на дощечке с колёсиками и, короткими костылями в тёмных руках. Увидев меня, беловолосая секретарша вздохнула.
— Там ещё надолго?
— Не знаю. До свидания.
На улице тёплый ветер гнал мусор — афиши, полупрозрачные пакеты. Вокруг банка млели на солнце лиловые роскошные иномарки, в них слышалась музыка. За тёмными стёклами смутно угадывались водители и ещё какие-то люди. Наверно, охранники.
Мимо шли, крутя бёдрами, две юные красотки в коротких белых юбочках, ели мороженое на палочках. У одной из машин приоткрылась дверка — и мигом обе девочки с хохотом были затянуты внутрь. Они и не сопротивлялись.
«Ненавижу!..» — хотелось крикнуть, но умом я понимал: все страны прошли через эту полосу дикого капитализма, бесстыдную власть денег. Рано или поздно всё же что-то утрамбуется.
— Утрамбуется на твоей могиле,— сказал я сам себе язвительно.
Наконец показался с невозмутимой мордой мой Саврасов — несёт, как чемодан с золотом, телекамеру.
Я вопросительно глянул на Диму. У меня кружилась голова, от боли в руке и в сердце будто снова попал в день солнечного затмения.
— Всё о’кей,— буркнул мой бывший студент, открывая кабину. — Он мне даже баксы за помощь предложил… пять тысяч. Говорит, сейчас все так делают. Только чтобы я точно молчал, плёнку не крутил. Но я отказался… я и так держу слово…
Правду ли говорил Дима, не знаю. Мы сели в раскалённую на свету «Ниву». Мотор взвыл.
— А сейчас едем к его сопернику. Чтобы до конца железно всё обставить.
— Н-нет,— вырвалось у меня.— Домой!.. Я больше никуда не поеду.
— Эх вы, милый, добрый русский человечище, как говаривал Ленин в очерке Горького!..— Саврасов ощерил тёмные зубы курильщика.— Ну, хорошо. А хотите — в лес? Дом-то теперь точно ваш. Посидите там.
— Я в свой хочу…
— Ну, в ваш.— Он повернул машину за город.
Через полчаса я стоял в халупе из бруса и смотрел через мутное окно вниз, на голый чёрный огород. Вдали, в правом углу, под штакетником, кажется, ещё синел горб снега, а может, мне просто казалось.
Вообще в последнее время мне иной раз бог знает что кажется. Вдруг на улице в толпе вижу свою жену — но молодую, какой она была лет двадцать пять назад. Или и вовсе смешно — на экране телевизора среди жителей, например, Барселоны вижу себя. Ну, совершенно похож… только исхудал, что-то кричит… Не грозный ли знак — смотрю на себя уже со стороны? Не смерть ли ходит вокруг?
А насчёт сугроба… не бойся и пойди посмотри.
Над огородом змеился жаркий воздух. Конечно, на земле в тени и клочка снега не осталось. Испарился, взлетел, весь ушёл в облака…
— Петрович!..— позвали меня из-за ограды. Радостный такой мальчишеский голос. Это Зуб. Рядом с ним стояли угрюмый Борода и Василий, они пьяны. Борода, приложив руку к уху, отдавал мне честь.— Это правду сказал Дмитрий Иваныч, что тот дом вам подарили?
— Правду.
— А этот отдадите нам? — хихикнул Борода и стыдливо закусил зубами клок рыжей растительности.
— Отдам.
Три бомжа перемахнули через штакетник так ловко, что я, вспомнив срезанные в прошлом году стрелки зелёного лука на грядке, понял: это, верно, они и лазили. Хоть и мои друзья. Но ведь и закусить зелёненьким хочется…
— Уважь, Петрович, выпей с нами.
Я уважил и выпил из облупленной железной кружки.
И очнулся поздно вечером на тахте. Небо светилось за окном, как «движущийся атом» (Тютчев? Заболоцкий?). Рядом на стуле сидела некая женщина и в ужасе смотрела на меня. Это была моя жена. Галочка.
— Я так испугалась. Тебе нельзя пить.
Уже в сумерках мы побрели домой — она поддерживала меня за локоть, как старика. Хотя мне пока ещё и пятидесяти нет. Но если в России живут до 57, а в Японии — до ста, то по-японски мне уже 89.
6.
И обрушился безумный, душный, прощальный апрельский снег в пятницу. Он шёл и таял... над страной плыл пар...
В субботу мы с женой шелушили на верандочке бобы для посадки вместе с картофелем в лунки. На южной стороне моего участка в тени штакетника ещё раз возникший нежный белый сугроб, похожий на женскую грудь, сиял надеждой на продолжение моей жизни.
Смотреть чужой новый дом мы, конечно, не ходили.
Правая рука в гипсе болела меньше, но страшно чесалась. Наверное, на неделе снимут этот «гроб», говоря словами Василия, одного из местных сторожей. Всё-таки жизнь была прекрасна.
Оказывается, наш внучек Иван уже заговорил. Заговорило мокрое солнышко на полу.
— Не может быть! — не поверил я жене. — Дети начинают говорить после двух. — И повторил по-ангарски:— Не могёт быть!
— А вот правда. Он мне вчера сказал: «Баба».
— А это он не «баба» сказал.
— А что он сказал? — оживилась Галя, подозревая подвох в моём упрямстве.
— А он сказал: «Ба!.. ба!..» — удивляясь миру. Наверняка он это имел в виду. А говорить он начнёт всерьёз со слова «дед». Вот увидишь!
Галя с улыбкой погладила мне седой ёршик и, забросив в печурку сухие скорлупки от бобов, попросила:
— Расскажи какую-нибудь народную притчу... ты их много знаешь.
Я приложил закованную в белый камень руку к груди, как делал когда-то в студенчестве.
— Письмо жане. Дорогая Дарья Ягоровна, я жив, здоров, чаго и табе жалаю. Я таперича не то, что давеча. У мене таперича ахвицерская кров тяче. И ты таперича не посто баба, а ахвицерская жана, а потому не дозволяй сабя Дашкой крикать. Пущай табя каждой Дарьей Ягоровной зоветь, как всех антилегентных зовуть. Посылаю табе пятьсот рублев денег. Купи сабе антрижерку с трюмой и часы с кукушкой. Свинью в хату не пускай. Найди сабе бабку, домработницей зовуть, пущай табе похлёбку варить. Справь сабе юбку с прорезой сзади и к низу, штыбы хвичура была видна какая.