Выбрать главу

Не ожидал, конечно, Ежов, вернувшись вечером в кабинет с мыслью разобрать накопившуюся ерунду в тишине и без суеты, обнаружить там Романову - то ли спящую головой на столе, то ли просто сомнамбулически созерцающую стоящий рядом стакан с такого вот интересного ракурса. Не то чтоб ей вообще - знал, что не ночью, так к обеду должна быть, но чего ж сразу сюда-то? На неё непохоже.

- Тебя чего, домой не пустили?

Романова подняла на него неподвижный, остекленевший взгляд.

- Коля. Он умер.

- Чего?

- Феликс умер.

Повисла недолгая пауза, такая же пустая, как её взгляд.

- Та-ак, - Ежов протиснулся мимо неё к шкафу и достал бутылку.

Виночерпием, вернее, если точнее - водкочерпием тоже назначил себя. Настя смотрела на подползающую к рельефной рисочке жидкость с отрешённой нежностью.

- Красиво… Чего-то говорят, что можно смотреть бесконечно на то, как горит огонь и течёт вода, ну и ещё прибавляют каждый своё. Ни на что человек не может смотреть бесконечно, так и глаза выжжет. И огонь, и вода разом. Огненная вода. Если смотреть отсюда, то видно прячущийся в воде огонь. Помнишь, мы с тобой говорили про первоэлементы?

- Мы про какую только хрень не говорили.

Настя опрокинула рюмку, раздражённо отплюнулась от волос.

- Огонь, вода, металл, земля… Мы соприкасаемся с ними в чистом, истинном смысле, как никогда не снилось магам. И я тогда ещё спросила - а как вот песок? Земля он или вода? Песок - это время. А зыбучие пески - тогда что? Так вот, я знаю, что.

Ежов перегнулся через Настю - положить бумаги в ящик, чтоб не заляпать, а разгибаясь, быстро выхватил маузер из её кобуры.

- Эй, ты чего, дурак?

- Верну, когда в себя придёшь, с такими шарами я тебе даже ножик канцелярский не доверю.

- Рехнулся, что ли?

- Не плещи руками, опрокинешь. Её там не столько, чтоб пол ею мыть.

Их пальцы сомкнулись в замок вокруг бутылки.

- Это да, не столько… А порошок есть у тебя ещё?

- Я так и смотрю, что водки тебе и до меня нормально было. В общем так, сейчас дожидаемся кого-нибудь - и конвоирую тебя до дома. Хрена собачьего сегодня, а не работать.

Настя тихонечко подвинула к себе и уговорила и его рюмку - верно, вместо того, чтоб самой наливать.

- Ежов, не пори чушь, какое домой… Не могу я сейчас к ним. Я тебе мешать, что ли, буду? Мне только до утра посидеть, у тебя лучше, чем ещё где, ты делами занимайся, а я…

Ежов ловко спас от её цепких лап очередную наполненную рюмку.

- Ну уж нет, по-плохому так по-плохому. Давай, что ты там про зыбучие пески…

Света не зажигали. Да зачем - стакан наощупь не найдут что ли, или друг друга? Настя полулежала, растёкшись по плечу Ежова, пуская бликами отсветов из окна на его пуговицах лунные зайчики.

- Не могу я тут, понимаешь, не могу. Да я нигде уже не смогу теперь… Давит это всё на меня, удушит, хоть глаза завяжи и беги. На что ни посмотри, о чём ни подумай, только выть, от каждой лишней минуты здесь только выть… Я из Москвы не помню как бежала, чуть ли не впереди поезда… Как я пойду к ним всем - живым, милым? Не выдержу я тут, уехать мне надо. Куда-нибудь подальше, к границе, к басмачам, под пули, чтобы кровь-мясо, чтоб опомниться некогда было…

- Кто в алкоголе топится, кто в крови, угу…

- Мне то и то можно. Ежов, ну не упорствуй, а, ты смерти моей хочешь, что ли?

- А ты нет? Ну, приписать тебя в тот же Шымкент, если хошь, не такая уж сложность, сейчас только копытом не рой, раньше утра Голощёкин не прискачет, а печати у него.

- Колька-а, - она впечаталась поцелуем ему в щёку, - спасибо тебе. Самый ты лучший человечище…

- Да не самый же.

- Ну теперь самый, не нуди. Прости меня, что так всё получилось…

Желтоксан Олмасов - старейший житель города. Его сильно поредевшие волосы белы, как снег, а кожа похожа на выгоревшую на солнце глинистую землю. Он передвигается с трудом, опираясь на толстую, отполированную его руками до зеркального блеска палку, но разум его всё ещё ясен, и он спешит рассказать молодым о том, что он помнит, радуясь, что кому-то интересны события давних горячих лет. Он вынимает и бережно расправляет алое полотнище - оно кажется хрупким, когда осознаёшь, сколько ему лет, но старый Желтоксан верит, что с тем же благоговением его правнуки будут показывать его своим правнукам. Отдавать полотнище в музей он не хочет - это семейная реликвия, это гордость и самосознание их рода. Слово «транспарант», видимо, чем-то не нравится старику, он предпочитает говорить - знамя, это слово роднее, теплее для него, хотя алое полотнище длинное и имеет два древка.

- Вышивали моя мать и две мои сестры. Кажется, что это вообще не в силах человеческих, что на месяц тут работы… Но много тогда делалось того, что не в силах человеческих. Они были неграмотны, мои мать и сёстры, они вышивали с надписи, которую принёс им отец, которую попросил у коммунистов. Сейчас многие плюют в наше прошлое, в нашу гордость, говоря - вот, они выступали под знаменем, слов на котором не могли прочесть. Это неверно, это они не умеют читать. Мы не знали букв, вышитых на нём - однако ж не все не знали, кто ездил работать у русских, были грамотны, без этого как? - но мы знали сказанное этими буквами. Чего мы хотели, во что верили, за что кровь свою проливали и умирали. И наши враги знали, и за яростью страх скрывали. Такое страшное оружие подняли против них мать и сёстры мои. В этих буквах тепло их рук, словно они сами, живые, прикасаются к потомкам. С какой огромной любовью они вышивали эти узоры… Можно ведь было без них, главное слова. Но они не могли не окружить слова, идущие из нашего сердца, всей любовью наших сердец, выраженной в нашем народном мастерстве - так неразрывно они были связаны для нас с судьбой, жизнью, гордостью нашего народа…

В семейном фотоальбоме всего несколько старых фотографий - они бережно упакованы в плёнку, и их так же страшно касаться рукой, как алого полотнища, но Желтоксан так же касается их сухими, как ветки опалённого солнцем кустарника, пальцами.

- Наш город мал, а тогда он и городом не был. Он и сейчас-то не город, больше зовётся так… А тогда тут были солнце и кровь, она тогда поила наши поля щедрей, чем вода. И сейчас это приграничная территория, а тогда были здесь врата ада, как говорили некоторые. Перекрёсток. У русских тоже ведь на перекрёстках жертвы приносились, считалось, что потусторонняя сила там проходит… Пустынными окраинными местами проходили конные отряды в нашу молодую республику, которая тогда звалась Киргизской. Много было таких врат, последние из них закрыли уже после войны… Да, царевну Романову я помню, хотя сам видел её всего раз или два, больше мне рассказывал о ней отец. Она подарила ему эти фотографии, которые сделала сразу по приезду сюда, у неё было с собой совсем мало этого сырья для изготовления фотографий, а нового, конечно, взять было неоткуда, да было и совсем не до того. На этом снимке вся наша семья, кроме меня и младших, и соседа Карима семья, и соседа Алимжана семья - их никого в живых не осталось… Мать и отец вместе за древко держатся, а Алимжановы братья - за другое. Каждый хотел за древко подержаться, под этим полотнищем встать… Если бы эту фотографию нашли тогда, то и из нас никого бы не было. Вот на этой фотографии мои двоюродные брат и сестра и соседские младшие, никого из них в живых сейчас нет. А до зрелых лет только Улжан дожила… Навсегда остались детьми на этой фотокарточке… У Баиржана, внука брата моего двоюродного Жолана, хранится плёнка, единственная из уцелевших, сейчас едва ли можно с неё что-то напечатать, время безжалостно. Но ни у кого и никогда не поднимется рука выбросить её… Это тоже многим смешно сейчас, такое счастье и такая гордость в сиром нашем краю от того, что тебя сняли на фотокарточку… А её-то собственная фотокарточка у нас одна только была, где она снята была вместе с другими её людьми в штабе, не уцелела. Но память осталась. Память - это то, что воспитывается, от отца к сыну и от деда к внуку передаётся. Они были пришлые на нашей земле, но не были врагами нам. Любят говорить, мол, были они жестоки, и много пролили крови, много чинили насилий - а бывали ли какие другие люди во времена ранешние? Когда сходились, по рассказам дедов моих, народ с народом - крови досыта напивалась степь, алой становилась вода Сырдарьи. Угоняли скот, угоняли, как скот, вдов и сирот. Или не было этого? Или байские слуги не секли голов, не отнимали скот, не забирали в рабство жён и детей? Кто видел стадо байское? Всю землю оно покрывало от края до края, и не было ему, казалось, конца. А с бедняка, у которого нашли украденного у бая барана, кожу сняли. Дед мой рассказывал, что видел сам. Если какая девушка приглянется богачу - придёт и возьмёт её за двух баранов или быка, а упрямиться будешь - так возьмёт и так, силой, ещё зачтёт это себе в доблесть. Или мы для себя садили эти сады, засевали эти поля? Или мы не нашими слезами и потом поливали их, или не пировали их плодами те, кто сам мотыги в руках не держал? Мы ли жестокости не видали, при суровых законах тех времён? Приходил один отряд, требовал зерно и мясо, лошадей, требовал мужчин себе в бойцы, брал женщин себе в любовницы, предавал смерти всех, кто противился, или в ком вражью силу видели. Приходил другой отряд - чего ж ему то же не делать? Разве войны по-другому бывают? Однако ж они не излишествовали - сверх того, что съедали, не брали, домов не грабили, и кто с ними шёл - в охотку шёл, потому что то, что они говорили, было хорошо. И что касаемо пьяных бесчинств - так не было такого, до того ли было в такое время? Они были пришлые, в том тоже дело. Это странно? Вовсе нет. Басмачи своими себя считали, хозяевами, вот так нас в кулаке у себя видели. Те, что из наших мест, кровью нашей вскормлены, и таких же хищников из других мест вели. Разве б они с нами церемонились, если ихние мы все для них были, их пища, их скот, и ихняя над нами власть и суд, по праву сильного? Пришли б коммунисты как новые баи - мы б тому не удивлялись, пришли б они вражин своих здесь победить - мы б переждали, перетерпели. Но они права на нас за собой не чуяли, они про волю, про самоопределение нам разъясняли, баи нам соплеменники и единоверцы были, и с русскими, с китайцами плодами наших полей пировали, а про гордость нашу народную, про право наше нам коммунисты говорили, иные и языка нашего совсем не знающие. Оттого-то народ пошёл за ними, оттого-то буквы их языка священным знаменем нашим стали. Их называли безбожниками, богохульниками те, кто ни одной заповеди нашей веры не оставили не нарушенной. Одни не боящиеся бога обвиняли других не боящихся бога. Только первые не боялись потому, что отринули совесть, а эти не боялись потому, что поступали по воле его. Да, и те и те убивали без счёта. Только б вот если б не победили эти - не жить бы сейчас таким, кому и курёнку голову отрубить жалко. Научились бы вы о каждой смерти плакать, если б они новую жизнь для вас не устроили? Второй раз я видел царевну Романову вживую и близко на молитвенном собрании, когда обернулся и увидел её в дверях. Такой и осталась она в моей памяти - прямая, с суровым, ничего не выражающим лицом, погружённая в себя. На ней была чёрная косынка, иногда она появлялась в ней вместо обычного для них головного убора. Говорили, волосы у неё были обриты. Молилась ли она? Не знаю. Говорят, что она приходила для наблюдения, потому что коммунисты с подозрением относились к религиозным собраниям - нет, с подозрением они относились к муллам, ссужавшим деньгами басмачей. Первый раз я видел её, когда они проезжали всем отрядом мимо нашего дома, я не отличил её среди мужчин и не запомнил, но отец потом говорил, что она была среди них. Мой отец называл её гази, в её жизни несомненно не было иного смысла, кроме её войны. Говорили, много врагов советской власти было уничтожено ею в Шымкенте и в Туркестане, и ещё раньше в Кызыл-Орде. Говорили, она была безжалостна, и её не брали ни боль, ни усталость. И как у нас, звали её Кызыл-Султан или Сейфолла, и правда о ней переплеталась с легендами. Говорили, много золота назначали за её голову… Тогда, когда отряд Муталиба Сырбаева занял наш аул, я был здесь. Нас, детей и женщин, согнали для захоронения трупов. Был сентябрь, жара стояла такая, что немыслимо было оставить мёртвые тела даже на один лишний час. А мужчин в ауле оставалось мало, в основном старики и раненые. Мне было 14 лет, я мог бы уйти с отцом и братьями, с их отрядом, но коммунисты были против того, чтоб брать в бойцы детей. Они брали с 16ти, поэтому мы, мальчишки, оставались здесь, с женщинами и младшими… Все ведь уйти не могут, потом это уже была такая видимость, что аул живёт обычной жизнью. Матери умоляли захватчиков не забирать сыновей-подростков, потому что они-де последняя опора и кормильцы семьи, про отца и братьев, про всех, кто были явными коммунистами, говорили, что они давно погибли, или что их не видели уже три года, когда мои сёстры заменили убитых братьев, отправившись с партизанским отрядом к Арнасаю, она говорила, что выдала их замуж, никто не выдавал правды. Сперва они в бессильной ярости уничтожали семьи коммунистов, но потом поняли, что мужчины, которым нечего терять, опасней втройне. Они брали семьи в заложники, пытали жён, дознаваясь, где их мужья. Если б это знамя нашли, не жить ни мне, ни матери. Но мать хорошо его прятала. В семье Алимжана нашли фотографии… Алимжан и его братья погибли среди защитников укрепления, в выкопанный нами ров к их телам бросили и тела всей семьи. Так кровь призывала в бой брата за братом, сестёр за братьями, сыновей и дочерей за отцами, покуда не осталось в нашем краю никого, кто мог бы ещё стоять в стороне. Никто из защитников не попал в плен, все стояли насмерть, до последнего бойца. Тогда я видел Кызыл-Султан Романову в третий, последний раз. Мы, я и мой двоюродный брат Жолан, переносили её тело. Уже мёртвое тело было всё исколото штыками, так велика была их ненависть к ней. Ночь отряд Сырбаева праздновал победу, думая, что не оставил в живых ни одного бойца на тысячу вёрст вокруг, а под утро мы, женщины и подростки, взяли ножи и мотыги и убили столько из них, сколько сумели. А наутро вернулись от Жетысая мои отец и братья и их отряд, уничтоживший отряд брата Муталиба Касыма. Много ещё было сражений, и много мирных лет, и снова сгущались тучи, и снова проливались кровавым дождём… В 66м году родилось это рукотворное море, в 68м году это место стало зваться городом. В 70м был поставлен этот обелиск, и ни одно имя не упустили, когда выбивали имена покоящихся в братской могиле. Удивительное дело - люди с множеством книг, и фотографий, и кинохроник об истории спорят, и переиначивают, и забывают, и вспоминают вновь. А мы без книг помнили и ныне помним… А что до песен, так разве здесь только эти песни пели? Здесь смерть свою нашла Кызыл-Султан - так вышло, а песни слагали там, где она жила. И в Кызыл-Орде, и в Шымкенте. Иные говорят - мол, ладно, как ни оценивай людей, но песни-то за что? Песни ж душа народа, о ком бы они ни были. А иные говорят, что песни, написанные в то время - они как бы и не настоящие песни, что заставляли их сочинять, и нечего их беречь. Неуважительно это. Многие потому считают, что русские не умеют уважать своих героев. Если воздали кому-то честь - так чти, не отдавай на поругание. Кому недостойно воздали - время предаст забвению, молва людская не хранит ничтожного. Не в том грех, что убили того или другого - это бывает, не во все ли времена князья и богатыри убивали друг друга? - а что убили бесчестно, и что имя захотели стереть из памяти, песни захотели стереть из памяти. Стирали с карты, стирали с фотографий, из памяти стирали. И кто стирал, потом самих стирали. Много ль доблести, с мёртвым-то бороться, у мёртвого славу отнять? Вроде как, поиграли человеком, честью поиграли. Заодно походя стирали память и о Кызыл-Султан, обелиск этот в 70м поставили только… А она была отважным воином, отвагой её мужчины восхищались, это вся правда в песне сказана. Герой в народном творчестве - это не то же, что святой, не нужно забывать об этом. Это тот, кто победил много врагов, или сделал невозможное, это человек необычной судьбы. Кому-то, быть может, это и не нравится… Но до нас-то сюда веянья эти и не доходили особо, вот песни нашим обелиском были. Потому что с ними мы и дедов своих забыли бы, и кто б мы были после этого?