Сообщения он эти пару дней не проверял и не отвечал на звонки; подождут.
О том, что Баболи не стало, узнал только на свадьбе. Там пришло еще несколько «баболинских», помянули, сбившись в кружок. Стали скидываться на памятник. Он вышел и стал звонить Яло. Объяснил ситуацию, извинился. Сказал, что привезет денег. Поинтересовался насчет обстановки.
– Всё на месте. – Яло зевнула, там была уже ночь. – Приезжай скорее…
Яло не стала говорить ему насчет кровати. Приедет, узнает.
Кровати уже не было.
Когда на похоронах ее потребовалось немного сдвинуть, она рассыпалась.
Пришедших было много. Многие еще помнили Баболю. Каждый унес с собой на память по фрагменту развалившейся кровати. Яло обнаружила это не сразу, а обнаружив, махнула рукой. Эту кровать она ненавидела.
Приют для бездомных кактусов
Они стояли полукругом, как обычно; босиком и чуть по-кошачьи переминаясь на холодной плитке. Плитка была старая и выкрашенная суриком. Краска кое-где слезла, пол стал пятнистым; когда-то на нем лежал стоптанный, но крепкий половик, и стоять по утрам было теплее. Потом половик свернули и унесли, и теперь в перекличку они стояли на голом полу, который даже в теплынь оставался ледяным и после влажной уборки – шершавым и липким. Правда, и теплынь, и уборки случались редко; обычно было холодно и пахло накопленной грязью.
– Петров!
– Здесь, – отзывался Петров, поджав пальцы ног.
Человек за столом что-то писал и называл следующую фамилию. На столе стояла люминесцентная лампа, светившая мертвым светом. От лампы слезились глаза, и у человека за столом тоже, и на утренних перекличках он выглядел заплаканным.
Звали его Батя Виталий. По правилам его следовало называть Виталием или Виталием Ильичом, но собственное имя казалось ему чересчур нежным, и отчество тоже. Закончив перекличку, он отодвинул стул и отер слезу.
– Сегодня… – говорил он, оставляя широкие пролеты между словами. – У нас… ожидается корреспондент.
Пацанва стояла молча, и только ноги легонько шевелились, точно приплясывали.
– Из городской газеты… Что говорить, если спросит, знаете. Правду. И только правду. Какую… тоже знаете. Что лыбишься, Петров?
Петров мотнул головой и пошевелил потресканными губами.
– Что ты там шепчешь? Громко скажи, чтоб все знали.
– Я не лыблюсь… – поднял голову Петров.
В другое время за такое хамство Петрову светило бы два дежурства вне очереди, но сегодня делать это не стоило. Нужно предъявить весь контингент, прессе этой. Чтоб она горела.
– Ладно… – Батя Виталий выдохнул. – В общем, вы меня поняли.
– А тапки выдадут? – снова раздался голос. На этот раз возмутителем был не Петров, а стоявший через две головы от него Дорошенко, полутатарин.
– Чего? – поднял слезящийся глаз Батя.
– Раньше выдавали.
– Может, тебе еще обувь итальянскую выдать? От производителя.
Шутки у Бати были тяжелые и незабавные, но пацаны на всякий случай захмыкали. Не столько от шутки, сколько предчувствуя, что сейчас отпустят на завтрак, а в столовке полы теплее, не говоря уже о еде.
Их и правда отпустили, и они двинулись к двери, толкая друг друга и задевая коленями.
– Петров!
Петров замер. Остальные, легко его оттеснив, проходили мимо.
– Пятнадцать отжиманий.
Петров потер ледяную пятку о щиколотку другой ноги, наморщил нос и подался на пол. Встав на четвереньки, еще раз поглядел на Батю. Тот собирал бумаги и укладывал в карман ручку.
Петров отжимался, клацая об пол пуговицами. Чтобы придать себе сил, мысленно представлял под собой распластанного Батю Виталия. Воображаемый Батя сопел и просил полегче. «Ну нет, – строго отвечал сверху Петров, – просил пятнадцать… жри пятнадцать… Восемь… Девять…»
Пят… на… дцать!
Петров осел, уткнувшись подбородком в плитку. Поглядел на Батю: вдруг что почувствовал?
Батя погасил лампу и толкнул Петрова носком:
– Что разлегся? Завтракать!
Кормили их по инерции нормально. Каша с лужицей маргарина; котлеты с перловкой. На запивку наливали теплый компот или чай бурого цвета с вываренной заваркой. Бывало и густое варенье, и карамельки с прилипшей бумажкой: это жертвовала соседняя церковь, иногда помогавшая почти новой одеждой. За это раз в неделю они выслушивали в спортзале беседу, которую вел отец Геннадий; после беседы шли с ним в столовую и молча пили чай.