Выбрать главу

Щит был похож на старинную типографскую форму высокой печати, только литеры были не свинцовые, а медные. Они были такие маленькие, что прочесть без увеличительного стекла, что там написано, было совершенно невозможно. В углах пластины были проделаны четыре небольших отверстия. Пьер достал из своего рюкзака инструмент, напоминающий пистолет-пулемёт. Это был шуроповёрт, я тогда впервые его увидел, у нас таких инструментов тогда ещё не выпускалось.

Нас было четверо, каждому досталась почётная функция ввернуть через одно из отверстий в доске шуруп с широкой шляпкой и крестообразными шлицами. Двое из четверых держали на весу доску, прижимая её к стене, третий прикладывал к нижней кромке уровень, показывая рукой, где приподнять или опустить, четвёртый строчил шуруповёртом.

Когда эта работа была закончена, Жиль достал два небольших флажка на штырях: один французский, трёхцветный, другой наш, советский, красный, с серпом и молотом в левом верхнем углу. Жиль прибил слева от угла доски французский флажок, а красный доверил приколотить мне. Жан Катлен и Пьер показывали знаками руки, как вколачивать штыри, чтобы флажки выглядели как наклонённые знамёна. Потом все четверо встали в ряд перед прикреплённой "Декларацией" по стойке смирно. Французы приложили правую руку к груди, где, по всей видимости, у них располагалось сердце, и стали вполголоса петь марсельезу, гимн Франции. Я последовал их примеру и стал подпевать. Каким-то чудом запомнились мне слова старой революционной песни на мотив марсельезы, и я стал их напевать:

Отречёмся от старого мира,

Отряхнём его прах с наших ног...

Других слов я не помнил, поэтому многократно повторял только этот куплет. Но всё равно получилось очень здорово и торжественно. По завершении официальной части Жан Катлен вытащил из своего рюкзака бутылку настоящего французского шампанского, ловко раскупорил её и разлил пенящийся золотистый напиток по четырём гранёным стаканам. Французы негромко прокричали "Виват!", я крикнул "Ура!", мы чокнулись и осушили стаканы. Должен сказать, что наше "Советское Шампанское", которое мы пьём в торжественных случаях, чаще всего на новый год, нисколько не хуже французского. Хотя, конечно, на вкус и на цвет товарища нет. Пьер не утерпел похвастаться знанием русского языка и сказал, больно хлопнув меня по плечу, притом с каким-то непонятным остервенением именно по тому месту, где у меня от его постоянных дружеских похлопываний была гематома, в переводе на рабоче-крестьянский язык, здоровенный синяк:

- Путь здогофф!

Так закончилась эта историческая эпопея по прикреплению к стенке "Приюта Одиннадцати" щита с текстом "Декларации прав человека и гражданина", принятой Национальным Собранием Французской Республики 29 августа 1789 года. Этот щит, наверное, до сих пор там висел бы, если бы не пожар, случившийся практически ровно через десять лет после нашего отъёзда, не спалил бы всю верхнюю часть Приюта полностью. Разрушительная часть перестройки аукнулась и в этом заброшенном уголке. На этой грустной ноте не хочется завершать свой рассказ, поэтому я его немножко продолжу.

Мы попрощались с Борисом Киндиновым, французы собрали свои вещи, мы выстроились перед входом, чтобы Жан Каттлен сделал последнюю фотосъёмку. Пристегнув свои лыжи, я поехал первым. Ах, каким восхитительным был этот спуск! Лыжи слушались моего малейшего движения. Я чуть-чуть присел в "горшок", чтобы носки лыж не зарывались в снег. Задники лыж делали короткий упор и переводили лыжи в новую дугу. Укол палки, выпрямление ног с упором задников лыж с другой стороны - и новый поворот. Французы стали меня настигать и обгонять. Я не стал поддаваться азарту соревнования и продолжал спускаться в заданном ритме, испытывая радость и даже счастье от свободного скольжения. После "Бочек" мы ехали сначала в креслах, потом в выгонах канатных дорог. Я смотрел по сторонам и вниз, вспоминания свои вчерашние приключения как дурной сон.

На поляне Азау нас уже ждал "рафик". Я попросил шофёра остано-виться на минуту возле газетного киоска, вышел из автобуса и спросил у девушки, торговавшей тем, чем торгуют обычно киоски "Союзпечати": газетами, журналами, конвертами и другой бумажной почтовой продукцией:

- Здесь раньше работала Лиля. Где она?

- Она давно уехала в Пятигорск, - был мне ответ.

- Да? Действительно, много времени прошло. Я здесь когда-то работал и бывал у Лили в гостях. Жаль, что я её не увижу.

Через полчаса мы были уже на обкомовской даче. Пришло время прощаться. Я спросил у Жиля на странном немецком языке:

- Ецт зи вохин фарен, майне фройнде? По-русски это звучало бы примерно так: теперь вы куда ехать, друзья мои?

- Ецт вир фарен нах Париж унд вайтер нах Танзания, Килиманджаро.

- О! - сказал я. - Эс ист гут!

Французы предлагали мне остаться, вместе поужинать, но я вежливо отказался, мне не хотелось продлевать грусть расставания.

- Путь здогофф! - сказал Пьер радостно. Я едва успел уклониться от его дружеского удара по плечу.

- Бонжур Васили! - просил передать привет Жиль Васе Захарченко.

- Айн момент! - сказал Жан Каттлен и скрылся в комнате, где французам предстояло провести ночь перед отъездом наутро в Минводы, откуда вылететь в Москву, а оттуда в Париж.

Через минуту он вышел из дальней комнаты, держа в руках лыжи, на которых он час или полтора назад спускался вместе со мной от "Приюта Одиннадцати". Я хорошо их запомнил, потому что в загнутых носках у них были овальные отверстия. Смысл этих отверстий я не мог понять, потому что не знал, как это сделать ни по-французски, ни по-немецки. Для себя же решил, что, наверное, в эти отверстия уходит встречный ветер. Жан протянул лыжи мне и сказал неожиданно по-русски:

- Это есть мой твой презент.

- Это мне? - ткнул я пальцем себя в грудь в то место, где, как я пола-гал, находится солнечное сплетение.

- Уи, уи, - улыбнулся Жан. - Путь стороф!

Жиль и Пьер захлопали в ладоши. Это было предложение, от которого я не мог отказаться. Лыжи для лыжника это нечто такое, что нельзя объяснить простыми словами. Это что-то связанное с понятием "Счастье".

- Бон вояж! - сказал я. И добавил: - Гран мерси, Жан.

Мы обнялись, и я ушёл. Я возвращался в Терскол и нёс на плече лыжи Жана. Всё существо моё ликовало. Чтобы передать мою радость, у меня не хватает простых слов. А высокие я все забыл. Не знаю, текли ли из моих глаз слёзы восторга, но если бы они текли, я бы их не стыдился.

Я пробыл на чердаке у Юма ещё несколько дней, чтобы завершить начатые мной витражи. Если кому-нибудь посчастливится побывать на этом чердаке (там теперь живёт сын Юма Кирилл), знайте, что витражи делал я.

Вернувшись в Москву, я начал часто болеть и вскоре навсегда перестал ездить в горы. Лыжи, которые мне подарил Жан Каттлен (те, что с дырками), я отдал своему младшему сыну Сергею. Он называет их "декларационные".

Конец