Выбрать главу

— От глупой слышу, — огрызнулась Васса.

Дорушка пожала плечиками.

— Не бойся, новенькая, — ласково обратилась она к Дуне. — Никто тебе пальца резать не будет. А что оспу, может быть, привьют, так это пустое. Ничуть не больно. Всем прививали. И мне, и Любе, и Орешкиной.

— Мне было больно, — повысила голосок девочка с кукольным лицом.

Дорушка презрительно на нее сощурилась.

— Ну, ты известная неженка. Баронессина любимка. Что и говорить!

— А тебя завидки берут? — нехорошо улыбнулась Люба.

— Я одну тетю Лелю люблю… А баронесса… — начала и не кончила Дорушка.

— К доктору, к Николаю Николаевичу! — где-то уже совсем близко зазвучали голоса.

— Бежим, девоньки! Не то набредут еще на котяток наших, — испуганно прошептала Соня Кузьменко, небольшая девятилетняя девочка с недетски серьезным, скуластым и смуглым личиком и крошечными, как мушки, глазами, та самая, что останавливала от божбы Дуню.

— И то, бежим. До завтра, котики, ребятки наши, — звонко прошептала Дорушка и, схватив за руку Дуню, первая выскочила из кустов…

Глава седьмая

— Аа, новенькая! Фаина Михайловна, давайте-ка нам ее сюда на расправу! — услышала Дуня веселый, сочный, басистый голос, наполнивший сразу все уголки комнаты, куда она вышла вместе с тетей Лелей и тремя-четырьмя девочками младшего отделения. Знакомая уже ей старушка, лазаретная надзирательница, взяла за руку девочку и подвела ее к небольшому столику. За столиком сидел огромный плечистый господин с окладистой бородою с широким русским лицом, румяный, бодрый, с легкой проседью в вьющихся черных волосах. Одет он был в такой же белый халат-передник, как и Фаина Михайловна. В руках у него был какой-то странный инструмент.

Дуня, испуганная одним уже видом этого огромного, басистого человека, заметя странный инструмент в его руке, неожиданно вырвала руку из руки надзирательницы, метнулась в сторону и, забившись в угол комнаты, закричала отчаянным, наполненным страха и животного ужаса криком:

— Батюшки!.. Светы!.. Угодники! Не дамся резаться! Ой, светики, родненькие, не дамся, ни за что!

— Что с ней? — недоумевая, произнес здоровяк доктор.

— Испугалась, видно. Вчера из деревни только. Бывает это!.. — отрывисто проговорила изволновавшаяся тетя Леля. — Вы уж, Николай Николаевич, поосторожнее с нею, — тихо и смущенно заключила горбунья.

— Да, что вы, матушка Елена Дмитриевна, да когда же это я живодером был?

И доктор Николай Николаевич Зарубов раскатился здоровым сочным басистым смехом, от которого заколыхалось во все стороны его огромное туловище.

— Дуня… Дуняша… Успокойся, девочка моя! — зашептала горбунья, обвивая обеими руками худенькие плечи голосившей девочки.

Богатырь доктор посмотрел на эту группу добродушно-насмешливым взором, потом прищурил один глаз, прищелкнул языком и, скроив уморительную гримасу, крикнул толпившимся перед его столиком девочкам:

— Ну, курносенькие, говори… Которая с какою немощью притащилась нынче?

— У меня палец болит. Наколола ненароком. — И румяная, мордастенькая, не в пример прочим худым по большей части и изжелта-бледным приюткам, Оня Лихарева выдвинулась вперед.

Доктор ласково взглянул на девочку.

— У-у, бесстыдница, — притворно ворчливо затянул он. — Небось нарочно наколола, чтобы в рукодельном классе не шить? А?

— Что вы, Миколай Миколаич! — вся вспыхнув, проговорила Оня. — Да ей-богу же…

— Ой, курносенькая, не божись! Язык врет, а глаза правду-матку режут. Не бери, курносенькая, на душу греха. Правду говори!

Большие руки доктора упали на плечи шалуньи. Серые навыкате глаза впились в нее зорким пронзительным взглядом.

— А ну-ка, отрежь мне правду, курносенькая! Ненароком, что ли, наколола? Говори!

Темные глазки Лихаревой забегали, как пойманные в мышеловку мышки. Ярче вспыхнули и без того румяные щеки девочки.

— Я… я… — залепетала чуть не плача шалунья, — я… я… нарочно наколола. Только «самой» не говорите, ради господа, Миколай Миколаевич, — тихо, чуть слышно прошептала она.

— Вот люблю Оню за правду! — загремел веселый, сочный бас доктора. — На тебе за это, получай! — И запустив руку в огромный карман своего фартука-халата, он извлек оттуда пару карамелек и подал их просиявшей девочке. Затем осмотрев палец, он приложил к нему, предварительно промыв уколотый сустав, какую-то примочку и, забинтовав руку, отпустил девочку.

Потом принялся за других больных воспитанниц. Одни из них жаловались на головную боль, другие на живот, иные на кашель… Всех тщательно выслушал, выстукал внимательно осмотрел доктор и прописал каждой лекарство. В толпе подруг — воспитанниц среднего отделения стояла беленькая, четырнадцатилетняя Феня Клементьева, изящная и нежная, как барышня.

— Ты что? Что у тебя болит, курносенькая? — обратился к ней доктор. — Небось от урока удрала? Закона Божия у вас нынче, урок? — пошутил он.

Феня вспыхнула, опустила глазки и передернула худенькими плечиками.

— Напрасно вы это, Николай Николаевич, — протянула она с ужимочкой.

— А вот увидим, покажи-ка язык!

Феня покраснела пуще и, плотно закусила мелкими, как у мышонка, зубками верхнюю губу.

— Покажи же язык, курносенькая! — уже нетерпеливее приказал доктор.

Феня, пунцовая, потупилась и не решалась высунуть языка.

— Федосья! Тебе говорят! — прикрикнула на нее Фаина Михайловна.

— Не могу! — простонала Феня. — Не могу я, хоть убейте! Не могу!

— Да отчего же? — живо заинтересовался здоровяк доктор. Молчание было ему ответом.

— Феня?!

Новое молчание…

— Что с нею, кто знает? Курносенькие, говори!

Николай Николаевич удивленными глазами обвел толпившихся вокруг него девочек.

Подошла Елена Дмитриевна…

Ее лицо было строго. Глаза сурово обратились к Фене.

— Клементьева, не дури! Что за глупости! Нужно же Николаю Николаевичу узнать по языку о твоем здоровье…

— Ни за что… Не могу… Язык… Не могу… Хоть убейте меня, не покажу ни за что. — И слезы хлынули внезапно из хорошеньких глазок Фени. Быстрым движением закрыла она лицо передником и пулей вылетела из лазаретной.

— Ничего не понимаю, хоть зарежьте! — комически развел руками доктор.

— Глупая девочка! Истеричка какая-то! Все романы тишком читает, на днях ее поймала, — желчно заговорила горбунья, и длинное лицо ее и прекрасные лучистые глаза приняли сердитое, неприятное выражение.

— А все-таки неспроста это. Ее лечить надо. А чтобы лечить, надо причину знать, от чего лечить, — произнес раздумчиво богатырь-доктор. — А ну-ка, курносенькие, кто мне возьмется разъяснить, что с ней? — совершенно иным тоном обратился он к смущенно поглядывавшим на него воспитанницам-подросткам.

— А я знаю! — краснея до ушей, выступила вперед рябая, некрасивая девочка лет четырнадцати.

— Шура Огурцова? Что же ты знаешь? Скажи.

— Знаю, что Феня вас обожает, что вы ейный предмет, Николай Николаевич. А язык предмету в жизнь свою показывать нельзя. Срам это! — бойко отрапортовала девочка.

— Что?

Доктор остолбенел. Елена Дмитриевна вспыхнула.

— О-о, глупые девочки! — не то сердито, не то жалостливо проговорила она, и болезненная судорога повела ее лицо с пылающими на нем сейчас пятнами взволнованного румянца.

И она, наскоро удалив воспитанниц, стала объяснять доктору про глупую, ни на чем не основанную манеру приюток «обожать» старших и сверстниц, начальство, учителей, надзирательниц, попечителей и, наконец, друг друга.

— Конечно, и обвинять их нельзя за это, бедных ребяток, — проговорила она своим чистым, совсем молодым, нежным голосом, так дисгармонировавшим с ее некрасивой, старообразной внешностью калеки, — бедные дети, сироты, сами лишенные ласки с детства, имеют инстинктивную потребность перенести накопившуюся в них нежную привязанность к кому бы то ни было, до самозабвения. Но это стремление, эта потребность, благодаря неправильному доприютскому воспитанию, часто извратившему фантазию ребенка, принимает уродливую форму в выражении любви романтического характера, в обожании учителей, административного персонала, старших подруг, друг друга… Я борюсь с этим, как могу, борются и мои коллеги, но…