Мой друг улыбнулся еще раз. Он был в ту пору очень любезным человеком, и каждый посматривал на него свысока, дружески ему улыбаясь. Никто не предполагал всерьез, что он чего-нибудь в жизни достигнет. Уже по его наружности было заметно, что, как только он начинал говорить, каждая часть его тела принимала особенное положение: глаза смотрели в сторону, плечи, локти и запястья совершали несогласованные друг с другом движения, нога странно подергивалась, как стрелка весов. Как уже сказано, он был в ту пору очень любезным человеком, скромным, робким, почтительным; иногда в нем замечались и противоположные качества, но, хотя бы из любопытства, расположения к нему никто не утрачивал.
Когда я увидел его вновь, у него были и автомобиль, и жена, ставшая его тенью, и видная, влиятельная должность. Как он этого достиг, я не знаю; я полагаю, вся тайна заключалась в том, что он растолстел. Его робкое, подвижное лицо как бы исчезло. Если присмотреться, его можно было еще различить, однако оно покоилось под толстым слоем плоти. Его глаза, которые когда-то, в пору детских проказ, были трогательными, как у печальной обезьянки, собственно, не утратили прежнего блеска, идущего из глубины; однако теперь они располагались между подушками щек, и каждый раз требовалось большое усилие, чтобы поглядеть по сторонам, поэтому застывший взгляд приобретал высокомерно-обиженное выражение. Внутри него еще было движение, однако снаружи, в изгибах и суставах его тела, все движения гасились жировыми подушками, а что проявлялось вовне, выглядело как угрюмая решительность. И сам человек стал таким же. Блуждающий огонек его духа приобрел прочные стенки и толстые убеждения. Иногда в нем что-то еще вспыхивало; однако эта вспышка более не распространяла в человеке света, а была скорее залпом, который он использовал, чтобы произвести благоприятное впечатление или достичь определенной цели. Он, собственно, многое утратил по сравнению с собой прежним. О чем бы он теперь ни судил, мнения его были очевидны, как дважды два, хотя это и были добротные, надежные мнения. А к своему прошлому он относился как к заблуждениям молодости.
Однажды мне удалось вновь навести его на нашу старую тему - мы заговорили о характере. "Я убежден, что развитие характера связано со средствами ведения войны, - излагал он, с трудом переводя дыхание, - и что характер сегодня по этой причине можно отыскать на всем белом свете разве что у полудиких народов. Тому, кто воюет ножом и копьем, он необходим, чтобы не оказаться побежденным. А какой характер выдержит против танков, огнеметов и газовой атаки?! Следовательно, нам нужны сегодня не характеры, а дисциплина!"
Я не возражал ему. Однако самое странное заключалось в том, - и поэтому-то я записываю сейчас мои воспоминания, - что я, когда он говорил таким образом, а я на него смотрел, не мог избавиться от ощущения, что прежний человек еще сидит в нем. Он находился в нем, словно окруженный оболочкой плоти, повторяющей его прежний облик. Его взгляд пробивался сквозь взгляд этого, другого человека, его прежние слова сквозили в словах нынешних. Возникало почти жуткое впечатление. С тех пор я виделся с ним несколько раз, и это впечатление всякий раз повторялось. Можно было отчетливо различить, что он, если позволено так сказать, хотел бы выглянуть из себя как из окна еще раз, но что-то препятствовало ему в этом желании.
ИСТОРИЯ ИЗ ТРЕХ СТОЛЕТИЙ
Перевод И. Алексеевой
1729
Когда маркиза фон Эпатана бросили на растерзание диким зверям история, которая, с сожалению, не упоминается ни в одной хронике восемнадцатого столетия, - он оказался внезапно в столь ужасном положении, в каком не бывал еще никогда. Он распрощался с жизнью и ушел, улыбаясь, и взгляд его, исходящий как бы из двух драгоценных камней матового блеска, но ничего не различающий, направлен был в Ничто. Но это НИЧТО не перенесло его в вечность, напротив, оно обратилось в нечто вполне конкретно; одним словом, ничто не наступило, ничего не произошло, и когда его глаза вновь обрели способность видеть, он различил крупного хищного зверя, который в нерешительности разглядывал его. Для маркиза это было, надо полагать, теперь уже не так страшно - он ощутил испуг, но сумел бы его перенести - если бы в тот же миг не почувствовал, что перед ним - самка хищника. Стриндберговских взглядов тогда еще не было, люди жили и умирали со взглядами восемнадцатого века, и естественнейшим движением Эпатана было любезно сорвать с головы шляпу и галантно поклониться. Тем временем, однако, он заметил, что запястья разглядывающей его дамы почти такой же толщины, как его голени, а зубы, видневшиеся в приоткрытой с жадностью и любопытством пасти, раскрывали картину бойни, которая ему предстояла. Особа, которую он видел перед собой, внушала страх, она была красива, сильна, но и взгляд, и весь облик ее были исключительно женственны. Он чувствовал, как нежность, играющая во всех членах этой хищной кошки, невольно заставляет его вспомнить восхитительное, безгласное красноречие любви. Ему приходилось не только содрогаться от страха, но еще и выдерживать постыдную борьбу, которую вел этот страх с потребностью мужчины любым способом произвести впечатление на существо женского пола, запугать и победить в нем женщину. Вместо этого он явно был приведен в смятение и покорен противником. Зверь женского пола внушал ему страх, потому что это был зверь, а та совершенная женственность, которой было проникнуто каждое его движение, привела к тому, что к невозможности всякого сопротивления добавилось чудо обморока. Он, маркиз д'Эпатан, был приведен в состояние и в положение самки, и это - в последнюю минуту жизни! Он не видел никакой возможности уйти от этого причиненного ему зловещего надругательства, потерял власть над своим рассудком и, к счастью, далее уже не мог знать, что с ним сделалось.
2197 ДО НАШЕЙ ЭРЫ
Мы ни в коей мере не настаиваем на том, что дата верна, но если государство амазонок в действительности существовало, то к дамам, которые в нем проживали, следует относиться исключительно серьезно. Ибо, если бы они представляли собой нечто вроде склонного к насилию союза по борьбе за права женщин, то в историю они вошли бы, самое большее, с репутацией абдеритов или эдаких Санчо Пане и остались бы до наших дней комическим примером неженственности. Вместо этого они живут в нашей памяти, овеянные героизмом, и из этого можно заключить, что в свое время они в высшей степени замечательным образом жгли, убивали и грабили. Не на одного индоевропейца они нагнали страху, прежде чем завоевали свою славу. И, конечно, не одного героя обратили в бегство. Одним словом, они нанесли немалый урон мужской гордости доисторических времен, пока те в конце концов, во искупление собственной столь значительной трусости, не превратили их в легендарные существа, следуя известному закону, согласно которому горожанин, выехавший летом на природу и спасающийся бегством от коровы, будет всегда утверждать, что это был по крайней мере бык.