Выбрать главу

Позднее, будучи студентами, оба друга увлеклись материалистическим истолкованием жизни, которое, не прибегая к помощи души или Бога, трактует человека как физиологическую или экономическую машину, чем он, наверное, действительно и является. Но не это было для них главным, потому что прелесть такой философии заключается не в ее истинности, а в ее демоническом, пессимистическом, устрашающе-интеллектуальном характере. Тогда их взаимоотношения были уже юношеской дружбой. Адва изучал лесное хозяйство и поговаривал о дальних поездках в Россию или Азию в качестве инженера-лесовода, как только закончит учение. А его друг избрал себе более солидную мечту по сравнению с этой юношеской: он тем временем проникся интересом к нарастающему рабочему движению. Когда они снова встретились незадолго до войны, оказалось, что Адва уже побывал в России. О своих тамошних перипетиях рассказывал он мало, сейчас работал в конторе какого-то большого общества, и создавалось впечатление, что в прошлом у него были крупные неудачи, хотя житейские его дела обстояли довольно сносно. А друг его юности из классового борца превратился в издателя газеты, которая много писала о социальном согласии и принадлежала одному биржевику. С тех пор, взаимно презирая друг друга, они нерасторжимо были связаны между собой. Но судьба их разлучила снова, а когда еще раз свела на короткое время, Адва и рассказал нижеследующие истории - так, словно вытряхивал перед другом мешок с грузом воспоминаний, чтобы потом пойти с пустым мешком дальше. При таких обстоятельствах неважно, что ему возражал Аодин, и их беседу можно передать как монолог. Важнее точно описать, как выглядел Адва в тот момент, потому что непосредственное впечатление от этого немаловажно для понимания его слов. Но описать его вид трудно. Можно сказать, что он напоминал сильный, упругий, тонкий хлыст, прислоненный к стене и упирающийся в свой мягкий конец. В таком наполовину прямом, наполовину согнутом положении он, казалось, чувствовал себя нормально.

- К самым удивительным местам в мире, - начал Адва, - относятся те берлинские дворы, где два, три или четыре дома показывают друг другу свой задний фасад, а внутри за их стенами в четырехугольных дырах сидят и поют кухарки. По виду медно-красной посуды на полках угадывается, как она может дребезжать. А далеко внизу кто-то громко бранит какую-нибудь кухарку или тяжело ступают по гулкой мостовой деревянные башмаки. Взадвперед. Тяжело. Беспокойно. Бессмысленно. Беспрестанно. Так или нет?

Вот сюда-то и выходят окна кухонь и спален - в тесном соседстве друг с другом, как любовь и пищеварение в человеческом теле. Этажами громоздятся одно над другим супружеские ложа, потому что спальни в доме расположены одинаково, и стена с окнами, стена ванной, простенок для шкафа определяют место постели с точностью почти до полуметра. Совсем так же этажами нагромождены друг на друга столовые, белые кафельные ванные и балконы с красными абажурами. Любовь, сон, рождение, пищеварение, неожиданные встречи, полные забот и общения ночи наслаиваются в этих домах друг на друга, как стопки булочек в закусочной-автомате. Личная судьба в таких квартирах, где живет среднее сословие, предначертана уже при их заселении. Ты ведь не станешь отрицать, что человеческая свобода заключается главным образом в том, где и когда люди делают то или другое; делают же они почти всегда одно и то же. Поэтому есть свой дьявольский смысл в том, что эта схема дается в горизонтальной проекции, всегда одинаковой. Я однажды залез на шкаф только для того, чтобы воспользоваться вертикалью, и могу сказать, что неприятный разговор, который мне пришлось вести оттуда, прозвучал тогда совсем по-другому.

Адва рассмеялся сам себе и наполнил рюмку; Аодин же подумал о том, что они сидят сейчас на балконе с красным абажуром и этот балкон является частью его квартиры; но он промолчал, потому что слишком хорошо знал, что он может возразить.

- Впрочем, я и сейчас понимаю, что в этой закономерности есть что-то могущественное, - заметил Адва, - тогда же этот дух массовости и безысходности вообще представлялся мне необъятной пустыней или морем. Конечно, какая-нибудь бойня в Чикаго (хотя от одной мысли о ней у меня выворачивает наизнанку все внутренности) - это тебе не горшочек с цветами! Но самое удивительное, что, когда я жил в этой квартире, я необычайно часто думал о своих родителях. Ты ведь помнишь, что я потерял с ними всякую связь. Но однажды у меня вдруг мелькнула мысль: "Они подарили тебе жизнь". И эта смешная фраза возвращалась ко мне, как назойливая муха, которую никак нельзя отогнать. Что можно сказать об этой ханжеской мысли, которую внушают нам с детства? Но когда я смотрел на свою квартиру, я говорил себе: "Теперь ты купил себе жизнь; за столько-то марок ежегодной квартирной платы". Иногда я, наверное, говорил и так: "Ты устроил себе жизнь собственными силами". В общем, нечто среднее между универмагом, пожизненной страховкой и чувством гордости. И вот тогда мне показалось необыкновенно удивительным - прямо тайна, - что мне подарили что-то независимо от того, хотел я этого или не хотел, и это что-то - основа всего. Я думаю, эта мысль таила в себе целый клад непредвиденного и неупорядоченного - клад, который я глубоко зарыл. И вот тогда-то произошла история с соловьем.

Она началась с одного вечера, похожего на все другие. Я остался дома и после того, как жена улеглась спать, расположился в своей комнате. Единственное, что отличало этот вечер от других, было, наверное, то, что я не взялся ни за книгу, ни за что другое, но такое случалось и раньше. После часа ночи улица начинает успокаиваться, редко-редко донесется случайный разговор; так приятно вслушиваться, как продвигается вперед ночь. Если в два часа услышишь шум или смех внизу, то это уже явно полуночники и пьянчуги. До моего сознания дошло, что я чего-то жду, но я не догадывался чего. Около трех часов - это было в мае - начало светать; я на ощупь пробрался по темной квартире в спальню и бесшумно лег в постель. Я ничего не ждал больше, кроме сна и следующего дня, такого же, как тот, который прошел. Вскоре я впал в некое полузабытье. Между занавесками и просветами в жалюзи все явственней обрисовывалась темная зелень, в комнату вползали тонкие ленты матового утреннего света. Это могло быть и последним впечатлением еще бодрствующего ума, и спокойным сновидением. Вскоре меня разбудило что-то, что явно приближалось; это были звуки. Раз, другой - я воспринял их еще в полусне. Потом они уже сидели на коньке крыши соседнего дома и подпрыгивали там в воздухе, как дельфины. Я бы даже сказал: как ракеты во время фейерверка; потому что осталось впечатление от ракет; падая, они мягко разбивались о стекла окон и, как большие серебряные звезды, тонули в глубине. Теперь я был в каком-то зачарованном состоянии; я лежал в своей постели, словно фигура на надгробной плите, и не спал, но не спал иначе - не так, как днем. Это очень трудно описать, но я помню свое состояние: будто меня опрокинули вовнутрь; я не был уже скульптурой - я весь был погружен внутрь себя. И комната была не полой, а состояла из какого-то вещества, которого не существует среди дневных веществ, какого-то черно-прозрачного, черного даже на ощупь, вещества, из которого состоял и я сам. Время шло частыми маленькими ударами пульса. Почему бы сейчас не случиться тому, что не случается вообще? "Это поет соловей!" - сказал я себе вполголоса.