И сразу же экстравагантная американка возразила:
– Полагаю, что вам не имеет смысла обсуждать роль чувственности в искусстве, так как, друзья мои, чувственность это и есть искусство – и, возможно, самое прекрасное из всех. Однако, даже сегодня, редко кто воспринимает это именно так. Вот скажите мне: трепетать в багряных судорогах рассвета, пламенеющих экстазах, огненных языках желания – ведь нет и не будет наслаждения, сильнее бросающего в дрожь, более волнующего, чем даже неуловимый озноб красоты, вызываемый гениальным полотном, бронзовым стихотворением, не так ли? Именно так, поверьте мне. Конечно, нужно знать, как всколыхнуть эти содрогания, заставить их раскрыться. А вот этого никто не умеет; об этом никто не задумывается. И потому для всего мира чувственные наслаждения равнозначны древнему размножению и сводятся к грубым объятьям, слюнявым поцелуям, омерзительным липким телесным касаниям. Но! если бы явился великий художник и избрал чувственность материалом для работы, каких запредельных, невероятных вершин творения достиг бы он!… В его распоряжении огонь, свет, воздух, вода, звуки, цвета, ароматы, дурманы и шелка – сколько новых, ещё не познанных чувственных наслаждений… Как бы я гордилась, будь я этим художником!… Я представляю грандиозный праздник в моём заколдованном дворце, на котором я увлекла бы вас чувственностью…. обрушила бы на вас полные тайны потоки света и разноцветного огня, пока, наконец, ваша плоть не почувствовала бы проникающие в неё огонь и свет, запахи и звуки, и как они рассеивают, развеивают, уничтожают вас!… Неужели вы никогда не обращали внимания на удивительную сладострастность огня, извращённость воды, изысканную порочность света?… Признаюсь вам, что испытываю настоящее сексуальное возбуждение – но одухотворённое красотой — погружая свои полностью обнажённые ноги в воды ручья, созерцая жаровню с раскалёнными углями, подставляя всё тело под яркий свет электрического светильника… Друзья мои, поверьте мне, вы станете просто дикарями, какую бы утончённость, сложность, любовь к искусству вы ни демонстрировали.
Жервазиу запротестовал: «Нет; чувственность – это не искусство. Говорить нужно об аскетизме, о воздержании. Это – да!… А чтобы чувственность была искусством? Какая пошлость… Все уже об этом говорили, или, хотя бы задумывались».
Проговаривая это, он в то же время убедительным образом давал понять, что борется с этим мнением лишь до тех пор, пока оно выглядит самым распространённым.
Среди тех, кто так и не рискнул произнести ни слова в течение всего разговора, были две молоденькие англичанки, Дженни и Дора – при этом они ни на миг не отводили свои голубые и светлые глаза от Жервазиу.
Между тем стулья передвинулись, и теперь скульптор сидел рядом с американкой. Какая прекрасная пара! Как два их профиля хорошо вырисовывались, как гармонично смотрелись в одной тени – два хищника любви, исключительные, взволнованные, золотые вызовы загадочных запахов, жёлтые луны, багряные сумерки. Красота, порочность, извращённость и болезненность.
Резко сгустились сумерки. Влюблённая парочка из внешнего мира нашла прибежище в знаменитом заведении, почти безлюдном зимой.
Эксцентричная американка подала знак уходить; и когда она поднялась, я с недоумением заметил её необычные сандалии на босых ногах… на босых ногах с золотыми ногтями…
На Порт-Майо мы сели в трамвай до Монпарнаса, и Жервазиу начал:
– Итак, Лусиу, как Вам моя американка?
– Очень интересная.
– Да? Но Вам ведь не нравиться такого рода люди. Я Вас прекрасно понимаю. Вы – натура простая и поэтому…
– Напротив, – глупо возразил я, – я восхищаюсь такими людьми. И нахожу их чрезвычайно интересными. А что касается моей простоты…
– Ах, со своей стороны, признаюсь: я их обожаю… Я весь млею перед ними. С такими людьми я чувствую духовное родство… то же, что я испытываю к педерастам… и проституткам… О! это ужасно, друг мой, ужасно…
Я только улыбнулся. Я уже привык и прекрасно знал, что всё это означало. Только одно: Искусство.