Я ходила сама не своя. Единственное, что связывало меня с жизнью, было подполье — центр уцелел. А если бы нет? Страшно подумать! Мог бы погаснуть и свет, который наперекор всему еще теплился. Даже сознание, что необходимо отплатить врагам, я чувствую, привело бы к какому-нибудь дикому поступку. А то и того хуже: в отчаянии стала бы проклинать жизнь, людей, себя — все. Восстала бы против всего на свете.
Нет, Мойша, последнего, видимо, уже не могло случиться. Я… полюбила и, кажется, как Эмма… Горе, горе!.. Она тоже попала в руки палачей. Но почитал бы ты ее письма из тюремных застенков, написанные с раздробленными при допросах ступнями!..
Но подожди!.. Я сейчас кончу… Дело в том, что из отряда Буденного пришло задание — утихомирить предателей. Требуют командование и беглецы из гетто. Чтобы не вызвать дополнительных репрессий, центр решил выманить некоторых из них в лес. Пусть сами убедятся, что безнаказанного предательства не бывает.
И вот — не страшно произнести и это — я на бирже труда.
Сам Эпштейн доволен мною. Ему, видишь, импонирует, что я «западница», знаю готический шрифт, древнееврейский язык. Ты, наверное, не одобрил бы моего риска, а может быть, и всего нашего замысла… «Разве это главное?» — спросил бы. Да, да, Мойша, и это главное!..
Пусть не обижают тебя мои слова… Пришла сюда, начала исповедоваться, и кажется, что жизнь моя начиналась не в Вильно, где родилась, встретилась с тобой, полюбила… Даже не в Лиде. Хотя там впервые и стала свободной, почувствовала, что работа, семья — счастье…
Нет, нет! Теперь я знаю: она начиналась здесь. В этом гиблом месте, где я потеряла самых дорогих. Где пережила минуты, трагичней которых не выдумаешь, но где осознала себя частицей других.
Повезет мне или нет? Кто знает… Но клянусь, хочу прежде всего одного — чтобы хватило сил и ловкости осуществить задуманное и попасть к лесным товарищам.
Ты умный и добрый. Прости и прощай! Ты всегда останешься со мной… Теперь вот, кажется, сказала все.
СТОН
попытка остановить мгновение
Ы-ы… Неужто, когда я свернул в развалины, он запустил в меня булыжником? От злости. Оттого, что подвела выдержка. А может, просто чтобы повалить на землю… Держись, Володя! Держись, Омельянюк! И давай вон за угол той обшарпанной коробки. Ну! Ну!
Он, конечно, следил давно. Может, с самого утра. И тогда, когда я отправлял людей в отряд, и тогда, когда грузовик уехал, а я направился в аптеку… Ай-яй! Там ведь, в подвале, паспорта, шрифт, медикаменты… С гаком хватит, чтобы повесили и славного провизора, и его любовь…
А этот явно выдал себя лишь, когда спохватился, что может упустить меня. Когда сдали нервы у сволочи!
Кто он? Немец? Сынок белогвардейца? Наш отщепенец? И как выследил? Снова что-то недосмотрели? Или опять измена?
Стоп! Думай, Володя! Думай, Омельянюк! Может, он еще не успел передать своим хозяевам о грузовике и аптеке…
Исай Казинец смеялся, когда говорили, что есть предчувствие. А оно есть… Как он называл меня? Тузенбахом. Чеховским Тузенбахом. Нет, это я говорил, что работаю под Тузенбаха. Подшучивал надо мной и Геннадий. Но как спокойнее было бы, если б Гена оказался сейчас со мной. Вдвоем бы мы нашли выход и обсудили все подробно. Однокашник ты мой, друг ты мой закадычный и рассудительный! Есть в тебе этакая пружина, которая держит тебя во всегдашней форме — трезво решать и трезво действовать.
Скажи-ка мне, пожалуйста, дружище: не слишком ли рисковали мы? Не слишком ли были увлечены одним? Ежедневно. С самого начала.
Помнишь приемник? Помнишь, что в квартале немцы не жили и его отключили от электросети? И уже тогда, с первых шагов, пошли напропалую — ночью провели линию, подключили к радиозаводской. Свою линию! Под носом у немцев! А приемник-то нашли где спрятать? Под этажеркой. Завесив шторкою. И слушали конспиративные передачи, лежа на полу. Вот она, какая конспирация!
Стоп, стоп!.. Не хитри сам с собой, Володя! Не подбадривай себя «Цэ ж було та за водою пішло», — как говорит мама… Бедная ты моя мама! Не придется ли тебе опять страдать и мучиться, как тогда, когда полегли наши под бомбами у Замбрева?.. Нет, нет, хоронить себя рано еще! А вот оглянуться назад стоит. Тот не человек, кто оценивает только чужие поступки. А что, если вдруг беда начиналась с тебя самого?
Ну-ну!.. Вспоминай, Омельянюк! Разбирайся. Да построже, построже… Ну, так… Пришли Вороновы. Так-так. Два Михала — сын и отец. Ты их, Гена, конечно, также отлично знаешь. Электромонтер и начальник печатного цеха. Появилась «домашняя типография» на Шорной. Сыпанули листовки, сводки. Продуктовые карточки для подпольщиков. Как и положено… Хотя и не те желанные габариты. Не газетные…
Но река ведь и та начинается с ручейка. Как и ожидали, нашлись еще ребята… Свиридов, Борис Пупка… Эх, Борис, Борис! Не случайно ты был черный, как жук… Он, Гена, из Лиды. Как только началась война, сразу рванул на восток, но под Минском попался. Загнали в Дроздовский лагерь, оттуда в тюрьму. А когда понадобилась полиграфисты, перевели в Дом печати. Жил в комнатушке рядом с ротационным цехом — ни рабочий, ни заключенный. Даже подтрунивал над собой… Нет, Омельянюк, здесь, видимо, пока все в порядке…
Правда, дальше дела усложнились. Открылись две возможности. Мы еще спорили, Гена, с тобой, когда ты пришел из своего Держинска. Помнишь проблему? То ли расширять «домашнюю типографию» и тем временем создавать резервную, настоящую, то ли, как предлагал осторожный Воронов-старший, набирать газету в Доме печати, а печатать у него в доме? Вспомнил? Комитет склонился к последнему — так было быстрей. И правильно.
Ибо в самом деле — как ты будешь ждать, если вокруг горлопанят, атакуют и немцы, и их подпевалы? Самым ходким словом сделали «капут».
К тому же в Доме печати вахманы стояли только у ворот и главного входа. А внутри даже не охраняли… Хотя, правда, на втором этаже шеф с семьей жил. А на четвертом — чернорабочие-военнопленные с охранниками. Но все же представляли, что за махина этот Дом. Так что при определенных мерах предосторожности набирать по ночам можно было свободно. Особенно в небольшом складике для шрифтов… Ну, и началось… В домик Вороновых, как по конвейеру, пошли гранки, зажимы, верстатки, типографская краска, ручные валики, бумага. Даже перевалочный пункт организовали…
А как работалось, дышалось! Неизвестно, откуда и силы брались. Часами с наушниками сидели. Встречался, разумеется, и с партизанскими связными. Расспрашивал, пока не начинали просить — хватит. Целую кипу блокнотов исписал.
Однако, Гена, рядом вырастала и беда…
Ы-ы!..
Нет, Омельянка, это не камень. Слышал, как грохнуло? И дальше ты, вероятно, не побежишь… Прислонись к стене вот. Плечом, плечом. И думай, думай! Только так можно пересилить слабость. Держись, думай и следи. У тебя скорее всего остается одно — встретиться с ним лицом к лицу и стрелять. Он, безусловно, появится вскоре…
Наверно, из тех, что нанялись недавно. Вишь, как старательно вел… Трусливый до измены, такой после чаще всего из шкуры лезет, чтобы выслужиться. И не только потому, что боится новых хозяев. Нарочно разжигает себя. Все делает, чтобы продемонстрировать свои способности перед самим собой.
Помнишь метаморфозу «троицы» из Военного совета, с которой ранней весной начался провал?
Амбиция, бравада. «Не прятаться, а воевать нужно!» Действовали, словно играли в войну и в военных. Совещания, дежурства в штабе, приказы… О, как возмущался, Гена, Казанец, когда узнал о первопричине! «Засыпались, сукины дети!..» А как провалились, сразу скисли. Стали тыкать пальцами друг в друга, а потом и в других… Выдали Зайца, Семенова… Душа щемит от омерзения. И, пожалуй, не меньше, чем от опасности, что надвинулась на нас вновь…
Вспомни Жудро, Сашу Макаренко. Комиссара «Четыреста пятого»! Примчался из леса, чтобы спасать нас. К ним, оказывается, тоже пробрался один из «троицы» — послала СД. И когда поднажали на него, упал на колени, признался, назвал остальных.