Нисколько не смущенный стычкой, будто ее и не было вовсе, Шатько пожаловался:
— Немцы настороженны, как осы. С толом управляться неудобно и тяжело. Неужто мы так бедны, что нет «магниток»? Дайте «Магнитки»! Неужто не понятно, что мины здесь в сто раз нужнее? А железнодорожники выполнят задания.
— Это правда, хочется в партизаны. Очень… — задумчиво отозвался Гало. — Но, признаться, мне все больше доверяют. Спадар бургомистр собирается даже послать в Германию, изучать опыт работы с молодежью. Видите, какая честь и доверие… И я, безусловно, останусь. Только дайте живое дело…
Я уходил первым. Простился и увидел, что не одному мне грустно от этого прощания.
События, казалось, развертывались счастливо. Товарищей становилось все больше. И каких товарищей! Но беспокоила мысль: у всех ли из них хватит выдержки ждать — идет ведь война! — пока то, что создавалось тобой, придет в движение и каждый займет определенное ему место, чувствуя рядом плечо невидимого друга, а за спиной — целое государство?
На эту мысль навел меня еще Алесь Матусевич. Я остро почувствовал его стремление к делам. Он связался с подпольным Логойским райкомом и посылал туда разведданные. Он установил связь с партизанской бригадой «Штурмовая» и переправил туда шрифт и типографскую краску. Ища новых дел, он пришел ко мне.
Когда я предложил Шатько и Гало порвать наиболее опасные связи, они задумались.
— Остаться мы останемся, это факт. Можно и порвать, — наконец сказал Викентий. — Но при одном условии — если это разрешат нам сделать сами дела.
— И совесть! — воскликнул Зорик.
Многие тогда, по-моему, были убеждены, что в военное время одна задача — наносить военный урон врагу, что цена людей после войны будет измеряться в первую очередь этим. Особенно тех, кто был на оккупированной земле, ходил рядом с врагом и мог дотянуться до него руками. Далекие цели им казались, пожалуй, чем-то эфемерным. В самом деле, что ты скажешь родной власти, если ты не убил ни одного немца или немецкого прислужника, если не взорвал ни одного склада или станка в заводском цехе? А что отчитываться в этом придется, знали все.
Следовательно, необходимо было что-то делать немедленно. Тем более, как показали последующие дни, это подсознательно жило и во мне.
Поселился я опять в домике на Добролюбовском проезде.
В первые же сутки, как я перебрался туда, опять произошло ЧП, да не одно… Уже стемнело, в права вступил комендантский час, когда на улицах пусто и они живут в ожидании плохого. А перед этим еще кружила, мела метель. Сугробы гребнями поднимались у заборов и домиков, вырастали поперек проезжей части улиц. Ни санного, ни человеческого следа, а в нескольких шагах от тебя муть, мгла.
Ваня вбежал ко мне с дымящейся картошкой в руке.
— Кто-то, Володя, идет к нам. Кто бы это мог быть? Что сказать, если станет спрашивать о тебе? И вообще?..
Это был Алесь Матусевич. Возбужденный, довольный, он обеими руками поздоровался со мной и, уже сам, как хорошо знакомый, раздеваясь, заговорил:
— Ваш пикет за квартал меня встретил. Такие дела. Вы только почитайте! Получил под расписку. Как будто специально для вас.
Я взял довольно толстую сброшюрованную кипу бумаг, которую Матусевич сунул мне, и, листая, начал просматривать ее.
В самом деле это было интересно. Я держал в руках отпечатанный на шапирографе первый номер «Бюллетеня», где торжественно и возвышенно сообщалось об образовании так называемой «Независимой партии». Затем шли устав, программа, хроника — все как следует…
— Обратите внимание на задачи и цели, — не мог остановиться Матусевич. — Борьба на два фронта! Видите хронику — «Немецкие и советские жертвы»? Что это? Провокация абвера?
— А может, трюк союзников?
— Какое вероломство!.. И знаете ли, эти же вот самые зависимые и независимые на днях дружно собираются сварганить банкетик. Будут отмечать сотый номер своей «Беларускай газеты», которая верой и правдой служит гитлеровцам. Так как же так можно? Какая гадость!
Матусевича оставляла выдержка. В нем, мирном человеке, который до войны, как я уже знал, с любовью землероба только и писал о торфяниках и осушке болот, пробуждалась жестокость.
Коптилка мигала. Полумрак в комнате вздрагивал. И в этой мерцающей полутьме фигура Матусевича выглядела еще выше, а лицо казалось гневно-багровым.
— Вы смогли бы попасть на это их сборище? — спросил я, заражаясь его азартом.
— На банкет? — переспросил он, и мало что изменилось в нем, разве что дернулись губы. — При желании, думаю, мог бы…
Когда-то мы с Леонидом Политаевым тоже пробовали расправиться с местечковыми верховодами. Но тщетно. Для удачи, видимо, необходимо, чтобы подобная мысль-идея зародилась не только у нас одних. Нужно, чтобы она жила или хотя бы подспудно созревала у тех, кто должен осуществлять их. Нужен и соответствующий накал борьбы. А этого всего, видимо, там не оказалось. Главный врач местечковой больницы мог бы передавать партизанам разные лекарства, мог бы даже, рискуя, при случае оказать медицинскую помощь им, но на большее он не был способен и стал отступником. А тут? Скорее всего тут дело обстояло по-иному. На меня нахлынули мысли.
— Слушайте, дорогой Алесь, — дотронулся я до его плеча, — а что, если взять да и шарахнуть эту мразь? Будет ли честно, если, имея такую возможность, мы пройдем мимо нее? Сколько сохранилось бы жизней, душ!..
Теперь лицо его, оставаясь спокойным, начало все же меняться, и Матусевич будто худел на глазах.
— Вы предлагаете уничтожить их? — спросил он, сердясь не то на меня, не то на самого себя.
— Да!.. Причем вы получите все, что необходимо. Даже автомашину. Хотите — «опель-капитана», хотите — грузовик. При необходимости кроме шофера неподалеку будут и ребята, которые прикроют вас.
Наступило молчание. Стало слышно, как на другой половине закашлял Ваня Луцкий.
— Ну что же, я понимаю… — проговорил Матусевич через минуту. — Ну что же… Придется только вывезти младшую дочь и кое-что из библиотеки…
И вот что бросилось в глаза: Алесь держал себя уже так, будто задание должен был выполнить кто-то иной, а не он.
Что это было? Скорее всего — осознанная необходимость.
Утром за очередным поручением пришла Соня. Она успела уже побывать на базаре и купить себе кубанку — барашковую, с ярким донцем, перекрещенным нашитыми полосками. Став у зеркала, высокомерно бросила платок на спинку дивана и, довольная, что избавилась от него, надела кубанку. Вызывающе, набекрень.
— Дома пришью красную ленточку. Вот так, наискось, — показала она, хитро посматривая то в зеркало, то на меня, и, уперев руки в боки, приняла гордую позу.
Порозовевшая с мороза, в ухарской кубанке, она нравилась себе, и это веселило её, подбивало на озорство.
— Что нового на базаре? — смутился я.
От ощущения независимости, оттого, что может озадачить старшего, Соня сделалась совсем веселой.
— Видела спекулянтов, бедность Что еще? Даже облавы не было… — И вдруг погасла. — Там ходил один немец с бутылкой брандвейна. И все совал ее, совал всем. И не просил, а приказывал, чтобы ее купили у него. За кого они нас принимают, Володя?..
Но тучка как быстро набежала, так быстро и рассеялась.
— Мне сегодня к Страшко?
— Да.
— Отважный он, Володя! Загорается, как порох, но положиться можно…
Она ушла. Понемногу разошлись и остальные. Дозорным остался один Павлик.
События брали меня в плен, подгоняли, кружили голову. Я чувствовал это. Понимал: в таких условиях выдержка особенно нужна. И все-таки желание сделать что-то еще и еще усиливалось. Росла и вера в людей— вон какие они и на что способны!
Ночью я не успел дочитать «Бюллетень». Приоткрыв занавеску, чтобы видеть двери, спрятал под подушку пистолет и лег на кровать.
В комнате, которая нравилась мне своим простым уютом, было тепло и светло. Тикали ходики, по-моему, даже стрекотал сверчок — так мирно, певуче.
Я слышал, как хлопнула калитка и кто-то вошел в сени.
«Павлик», — подумалось с благодарностью. В дверь постучали.