— Ну, чего вылупилась? — видимо сообразив наконец, что я понимаю по-немецки, заговорил он, когда осторожно положил трубку на рычаг. — Ты слышала что-нибудь? Говори, свинья!
— Да, — призналась я, уже не очень боясь, что он взбесится.
Однако Фройлик будто наткнулся на неожиданное препятствие.
— И насчет себя слышала? — спросил ошеломленно.
— Да, слышала.
— И что скажешь?
— Мне нужно подумать.
— Не бойся, твой святой давно раскололся и сыплет, как из мешка. Согласился даже выступить в печати. Показать? Иначе ведь пустота, капут…
На следующий день, как я и ожидала, он вызвал меня на новую очную ставку. И, боже мой, что я переживала! Шла с заложенными назад по-арестантски руками, но словно на свидание — пусть последнее, горькое, но все-таки свидание.
Жан стоял посреди комнаты. Правда, руки ему тоже приказали держать за спиной, но это придавало его фигуре независимый, почти гордый вид. Как обычно безупречный, костюм на нем даже не измят. Только не было галстука и был расстегнут воротник. То, что Жан оброс светло-каштановой щетиной и под глазами, на щеках, лежали тени, делало его подвижником.
— Подойди к своему сообщнику, — врастяжку сказал Фройлик.
С сердцем, которое словно выросло, приблизилась я к Жану. Против нас было окно, свет падал Жану в лицо, и худоба его стала еще заметнее. Почерневшие, потрескавшиеся губы. Значит, его не били, а морили голодом и не давали пить!
Он не посмотрел на меня, облизал сухим языком запекшиеся губы и уставился в окно, где синело небо и плыли растрепанные облака. У меня навернулись слезы. И — что за диво? — мне показалось, что на груди у Жана что-то блеснуло. «Неужели крест? — подумала я. — Откуда Жан взял крест? Почему надел?.. Чтобы не так мучили? Чтобы это обернулось упреком мне? А возможно, захотелось показать, что страдает за высокое? А возможно, вспомнил мать — и потянуло стать ближе к ней, почерпнуть от нее силу?» Представилась и сама мать, видимо, здоровая, чистая, женщина-труженица, кормилица… Боже мой!..
Но тут, как и в прошлый вызов, дзинькнул телефон.
Фройлик подозрительно глянул на меня, на Жана.
— А ну-ка, к стене давайте! — распорядился он вяло. Мы отошли к стене и, подняв руки, оперлись на нее.
Ощущая дыхание Жана, близко видя его профиль, боясь посмотреть ему на грудь, я промолвила одними губами:
— Готовится провокация, Жан. Позорнейшая провокация!.. Они задумали выпустить от твоего имени листовку. А мне предложили дать подписку и отправиться в лес. Взяли заложницей сестру. Как быть — согласиться или поднять бунт?
Я понимала — это дико. Изменила человеку, выдала его, а теперь у него же прошу совета. Но мне нужны были его слова! Нужно было показать, что я готова чудовищной жертвой оправдаться перед ним, попробовать спасти его честь, отвести черный поклеп.
Он прикрыл глаза.
— А как же с Эльзой?
— Все равно… Иного выхода нет!
— В общем ты права… — через мгновение блеснул он глазами, и плечо его коснулось меня. — Но уже ни грана хитрости, Эмма! Это мое условие и приказ. Расскажешь там правду. Она нужна не менее, чем мы с тобой. И сейчас, и потом…
— Из-за этого и крест? — опасаясь, что он рассердится, все-таки спросила я.
— Какой крест?.. А-а! Нет, до такого еще не дошло… — немного растерялся он. — Но что ты думаешь? С такими дьяволами, как Фройлик… возможно, и стоит побыть праведником. Хотя у одного мексиканского художника, как мне говорили, сам Христос крошит этот крест молотком…
Вот, пожалуй, и все… Наспех подлечив в тюремной больнице, меня выпроводили в дорогу. В отряде также почему-то торопились. И когда на Бегомльский аэродром из-за линии фронта прилетел очередной самолет, сразу отправили с ним. Остальное, товарищ следователь, вам известно… Гражданин? Ну что ж, учту. Я ведь понимаю, что кругом виновата…
ЖИВОЕ СЕЧЕНИЕ
маленькая повесть
Теперь это кажется почти что призрачным — таким оно было богатым на неожиданности.
Нашу десантную группу, пока допустили на летное поле и позволили грузиться в «Дуглас», с которого поспешно сняли подвешенные бомбы, две недели держали на хуторе. «Если вам своих людей не жалко, мне своих жалко», — повторяла Гризодубова, возглавлявшая тогда Внуковский аэродром, и спокойно ссылалась на какую-нибудь причину — погоду или опасность на трассе.
Не знаю, как другие, а я прямо-таки страдал. Донимали мысли о новом необычном задании: мы летели напомнить врагу — да, да! — что кровь людская не водица. Не терпелось встретиться с товарищами, которых я не видел почти полгода. Что там с Матусевичем, Платаисом, Гришей Страшко? Живы ли?.. Хотя о Матусевиче и Трише я кое-что слышал в Москве, да это еще больше разжигало меня.
Но нам не везло. Абсолютно. Когда мы подлетели и дали круг над расчищенной партизанской поляной, обнаружилось — приземляться нельзя, вокруг поляны идет бой. Правда, нас обнадежил командир «Дугласа» — он знал еще одно место, где можно было приземлиться… «Тут рукой подать, в Червеньских лесах», — видя наши вытянутые лица, кивнул он на иллюминатор. Однако то, что в воздухе было «подать рукой», на земле выглядело чуть иначе. От Логойщины, где мы намеревались обосноваться, нас отделяли десятки извилистых километров, железная дорога и автомагистраль Минск — Москва, которая очень сильно охранялась.
Из группы я один бывал здесь раньше, поэтому план, как преодолеть неожиданные препятствия, оказался чрезмерно сложным. А, как известно, где сложность, там новые трудности. Я сгорал от нетерпения.
Но наконец с приключениями мы добрались до Руднянского леса, где находился подпольный Логойский райком, и переночевали в землянках. Утром, оставив рюкзак, плащ-палатку, я с проводником — есть же всему конец! — уже торопился в Буды, где, как сказали в райкоме, стояла спецгруппа, присланная штабом партизанского движения, и можно было встретить Матусевича, а возможно, и Гришу Страшко.
В калитке, на которую мне показали, стоял пожилой мужчина в косоворотке, с непослушными, зачесанными назад волосами. Заложив ногу за ногу и прислонившись к верее, он читал газету. Что-то сердитое сквозило в его бледном лице. На мой вопрос о Матусевиче он равнодушно смерил меня взглядом и, не сказав ни слова, дал пройти во двор.
В чистой половине избы, где все, что можно, было покрашено и побелено, я нашел одну живую душу — женщину, которая страдалицей стояла у окна, упершись лбом в переплет рамы.
На мой стук она не ответила. Не шевельнулась и когда я без разрешения переступил порог.
Я назвал себя. Не знаю, заметила ли она мое замешательство, или кое-что слышала обо мне, но ресницы у нее дрогнули.
— А-а-а! Проходите, — запоздало предложила она через силу. — Но Алеся нет. Пошел с группой под Минск… Проходите! — повторила уже с большей готовностью объяснить, как и что. — Сегодня, наверное, вернется.
Хотя недавно проезжали и тут из «Штормовой»… Пугали, что наши, кажется, попали в беду.
— Они что, видели? — начал я, догадываясь — передо мной жена Матусевича.
— Нет. Но слышали стрельбу и разрывы гранат в той стороне.
— Ну и что?
— Это верно… — согласилась она, поправляя прическу. — Алесь не теряет присутствия духа, как другие!
В ее голосе слышались сердитые нотки — она, видимо, принадлежала к числу людей, которые сердятся и даже злятся, когда что-нибудь угрожает их близким. Но ей самой хотелось верить — с мужем ничего плохого не случилось, — и, глуша тревогу, она принялась хвалить его рассудительность, смекалку и опыт его товарищей, отправившихся с ним.
— А это кто? — спросил я о мужчине в косоворотке, который стоял в калитке.
— Не узнали? Мурашка. Это же Рыгор Мурашка! Вы читали его, конечно… — И снова заговорила об Алесе, называя его то ребенком, то хитрущим-хитрущим. — Из огня вышел цел и невредим, — тяжко вздохнула она, смахнув пальцем со щеки слезы и снова чуть сердясь. — Алесек ты мой, Алесек!.. Да разве мог он вообще примириться с чужаками, если так дорожил своим? Нет, понятно. Не мог и замкнуться в себе. Слишком знал много. Он же ведь энциклопедия у меня ходячая.