Выбрать главу

Правда, Клумовым уступили «лучшее место» — где меньше дуло. Однако лагерный врач, как только услышал, что они здесь, сразу взял их и перевел к себе. В малюсенькую каморку в отдельном домике — в так называемый медицинский пункт.

Клумовы выглядели до предела изможденными. Особенно Галина Николаевна. После допросов и пыток в тюрьме она, как передавали те, что успели перекинуться с ней словом, заговаривалась и мало кого узнавала. Да и ее трудно было узнать. От истощения у Галины Николаевны даже тоньше стали волосы и вылезали целыми пучками. Это мучило ее, и она без конца поправляла рваный пуховый платок.

Прежде я издевалась над слабостями профессорши. Насмехалась над тем, что она старалась быть молодой, что боялась старости, морщин. Насмехалась потому, что, догадываясь — тревоги жены связаны с ним, — желая подбодрить ее, Клумов — ха-ха! — подчеркнуто восхищался ею: «Ка-к-кая ты молода-ая, Галя! Мне просто неловко за себя. Не-эт, серьезно, скажи, кто из твоих рове-есниц выглядит, как ты? Ну-у? Тебе же со-орок пять, не больше!» Но теперь я — я! — позавидовала ей. Честное слово! Ведя жену в медпункт, видя, как она дышит на замерзшие руки и торопливо заправляет редкие волосы под одеревеневший платок, Клумов гладил ее спину и говорил:

— Ничего, голубушка, ниче-его! Не волнуйся. Еще не все потеряно. Только не отчаивайся, молю. Помнишь, как ты исп-пугалась обыска?.. А тог-гда, в лесу?..

«Что это? — думала я, провожая Клумовых взгляд дом. — Игра? Самогипноз? Обычная глупость? Особенный дар? Неужели действительно есть такая способность? И если ее беречь, не транжирить, ее, как видно, хватит на всю жизнь. Сколько ему? Много. А он, будто слепой, и знать не хочет о переменах в жене. Любит свою Галю сильней, чем прежде!»

Хотя мне было под тридцать, я не имела семьи. Да, если говорить правду, не пережила и любви. Не очень верила в нее раньше, не очень верила и тогда. Смотрела как врач — все проще. Нужно — она приходит, не нужно… Мужчины вызывали у меня недоверие. Вероломство, фатоватое тщеславие… Я тоже не очень нравилась им — недоставало, видно, женственности. А возможно, слишком много было непримиримости к их слабостям, слишком много настырного желания навязать свое. Не помогали ни косы, ни плечи, ни стать.

Отец мой юрист. В тридцать девятом бросил больную мать. И это законник!.. Я, комсомолка тогда, стояла на пороге самостоятельной жизни и, конечно, в возмущении — как он мог? — отреклась от него. Он сделался ненавистным мне… А вскоре была потеряна и мать. При первой немецкой бомбежке. Я даже не смогла откопать ее труп из-под развалин.

Не скажу почему, но эти два события слились в моем сознании в одно, пробудили беспощадность ко всем и к себе. Будто все во мне выжгли. Видели старую, узловатую иву, в дупле которой мальчишки раскладывали костер?.. Вот такой и вошла я в войну.

Вокруг горело, рвалось, а я перевязывала, оперировала. Штатских клала в палаты. Военных отправляла с попутными машинами на восток. Последний раз знаете как отправила? Распласталась в белом халате поперек мостовой и не встала, пока не взяли… И тех, что остались, не бросила. Понимала: они одни теперь связывают меня с жизнью.

Я, наверное, начала свой рассказ не с того. Пропускаю главное. Но поверьте — я клянусь! — старомодные клумовские сентиментальные страсти-мордасти смутили многих. Именно многих!.. Хотя я снова, отгоняя слабость, старалась принизить и это — и в своих, и в чужих глазах.

Лицом к лицу мы встретились несколько дней спустя — в очереди за обедом. Это, по-моему, была одна из наипозорнейших процедур в лагерном житье — когда мы, заключенные, под надзором полицейских (не дай бог, чтобы кто стал в очередь дважды!), получали консервную банку баланды.

— Ду-ушечка, вы? Значит, помогло-о все-таки! — радостно удивился Клумов, дотрагиваясь усами и губами до моей руки. — Галя, посмотри, она жива-а! Как и мы… Когда вывели нас на т-тюремный двор и начали за-загонять в душегубку, ду-умали — все! Хорошо, что кто-то предупредил: закро-оют плотно дверь — коне-ец, a возьмут на цепо-очку — не все еще к-кончено. Взяли на цепо-очку!

Галина Николаевна кинула на меня жалкий взгляд, виновато сморщилась и принялась поправлять волосы.

Нет, до моей капитуляции было еще далеко. Подумаешь!.. Потом я даже укоряла себя, что стала тогда улыбаться, трясти профессорскую руку, сочувственно ахать. Перед кем? Зачем? Разве не все равно? Но слова «помогло все-таки» не пролетели мимо. Клумов, как обнаруживалось, был в курсе моей подпольной деятельности и кое-что предпринял, чтобы спасти меня от смерти…

— Заходите к нам! — говорил, пропуская меня вперед и печальным взглядом приглашая полюбоваться на дневального, важно орудовавшего черпаком у бочки. — Это уже не повредит. Мо-ой уважаемый доктор, я, по-онимаете, раздобыл сахари-инчику. Поговорим про лес, про новости.

Однако было видно — сам Клумов тоже живет на нервах. И хоть старается не показывать виду, хоть уже на второй день ринулся работать в тифозный барак, силы у него на пределе — сдает сердце, мучает застарелый диабет. Угловатое лицо его страшно осунулось, отчего уши, казалось, оттопырились, выросли.

Еще по дороге сюда, в лагерь, кое-кто из нас ухитрился выбросить на мостовую писульку — с просьбой передать близким, где кого искать. И, как ни тяжело доводилось нашим на свободе, мы иногда через старожилов, расчищавших улицы, получали посылки-кульки.

И вот тут опять неожиданно обнаружилось — среди разношерстных людей, которые по самым различным причинам попали в лагерь, почти не было таких, кому бы Евгений Владимирович не сделал добра… Для санитарки Гели, такой славной, искренней женщины, с которой мне выпало валяться рядом на нарах, он снял в своей комнате занавески — на штанишки сыну. За операции немцы ввели плату — и Клумов частенько вносил деньги за тех, кого оперировал. Когда родственники благодарных больных приносили ему кое-что из продуктов, Галина Николаевна сейчас же готовила «всеобщий» обед. А теперь вот тифозный барак!

Правда, доброта и искренность бывают старческими. Кто-кто, а наш брат медик это знает. Они от слабости. От сознания, что дни твои идут к концу, тебя скоро не будет, а другие останутся. Они от боязни быть забытым, от желания — пусть потом хоть кто-нибудь вспомнит добрым словом. Но здесь, среди лохмотьев, жестокости и страданий, яснее стало видно — нет, Клумов вообще не мог иначе жить. И в медпункт к Клумовым, у которых в городе не было родных, стали заглядывать не только больные…

Не прячась, как обычно, от ветра за стеной какого-нибудь строения, я села одна на заснеженный желоб и принялась хлебать баланду точно сама не своя. Не среагировала даже на то, что два санитара на носилках пронесли труп тифозного. Память, как бы назло мне, подсунула случай — Клумов делал операцию… Как всегда в такие минуты, отчужденный от окружающего, с насупленными бровями, чрезвычайно густыми, придававшими ему сердито-недовольный вид… Хирургическая сестра подавала инструменты, тампоны, а он колдовал.

Неожиданно в операционную ворвалась Галина Николаевна. Ломая руки, бросилась к нему:

— Женя, там пришли с обыском!..

— Ну и что? Не мешай, — попросил он.

— Женечка, гестапо…

— Эсде, — поправил он. — Кто пустил сюда посторонних лиц? — И только когда ассистентка обняла растерянную женщину за плечи и повела к двери, добавил: — Успо-окойся, пожалуйста, я ожидал этого. И ты знала…

Геля как-то рассказывала — ее арестовали позже, — что, когда Евгений Владимирович сидел уже в тюрьме, партизаны расправились с минским бургомистром. Прямо на улице, стащив с пролетки, расстреляли в упор и бросили на камни мостовой. Гестаповцы привезли его в больницу окровавленного, с треснутым черепом. В стремлении спасти вызвали Клумова для консультации.

Был, возможно, и иезуитский прицел. Зная профессорскую честность, надеялись: Клумов постарается показать себя. Это ведь не то что выдавать тайны своих единомышленников. Ну, а если так случится, можно будет надеяться и на большее. Пробовали же они заставить его делать стерилизации… Однако Клумов прошелся по палате, задал несколько вопросов бледной «стерве Станиславе», которая, молитвенно сложив ладони, стояла около беспамятного бургомистра, и спрятал руки за спину.