Мина была полукруглая, точно лакированная. Взрыватель поблескивал медью. Все казалось добротным, хорошо пригнанным. Однако когда сестра — я держала мину — вставила взрыватель в гнездо, он вошел не до конца. А нам почему-то засело в голову, что он обязательно должен спрятаться весь… Мы принялись ковыряться в мине, загонять взрыватель силой. Окна в комнатушке были старательно завешены, горела коптилка, и это, наверно, вскоре помогло нам сообразить, чем могут кончиться наши старания.
Заряженная мина сразу стала грозной. И все-таки мы жили на такой волне, что Галя, прикинув, куда спрятать ее до утра, предложила сунуть под подушку. Но я категорически запротестовала, и мы, завернув мину в тряпку, положили в ведро и вынесли в туалет.
Легли на Галиной кровати. Обнялись. Долго лежали молча, слушая, как стучат наши сердца, и только иногда сжимали друг друга в объятьях.
— Ты не спишь? — дохнула в самое ухо Галя, когда я наконец утихла. — Мы совсем забыли о других… Немцы, бесспорно, ответят на кровь кровью. Правда?
— Большей крови, чем есть, не будет. Ты ведь сама говорила про акцию. Спи. А во-вторых, как тогда быть с войной? Они будут тебя бить, а ты, чтобы их не разгневать, только глазами хлопай? Тогда ведь и партизанскую борьбу нужно прикрыть, и их право на беззаконие признать. А думаешь, таким смирением и всепрощением кого-нибудь спасешь?
В шесть часов утра мы были на ногах.
Галя подхватилась первой. Торопливо, но старательно стала одеваться. Она, видимо, все обдумала заранее. Достала из комода мужнину рубашку, примерила по ширине плеч, надела. Выбрала любимое платье, осмотрела себя в зеркале, умылась, начала причесываться. Я следила за ней, жалела ее и восхищалась ею. И когда, взяв сумочку с миной, она у порога, еще раз прощаясь, подняла руку, мне нестерпимо захотелось крикнуть: «Какая ты красивая, Галя! Мне страшно за тебя… Смотри, чтобы все было хорошо!» Но я задушила этот крик и пожелала:
— Ни пуха ни пера!
— К черту, — ответила она со знакомым нетерпением. — В одиннадцать в Театральном сквере…
О том, что довелось ей пережить, я узнала позже. Но даю слово, — многое угадывала. Потрясенная и ожидающая душа прозорлива. Николай рассказывал, что перед боем, в котором его ранило, он видел во сне госпиталь и палату. А когда действительно попал туда, ужаснулся — они были тютелька в тютельку такие, как видел накануне во сне.
Я знала, что за калиткой у крыльца сестру дважды должны обыскать часовые, но она непременно проведет обоих. Первого заговорит, второго обманет. Возьмет метелку и станет подметать двор, пока немец зазевается или отойдет на несколько шагов и можно будет прошмыгнуть в дом. Потом в раздевалке для прислуги она повесит пальто, подвяжет мину под грудью и наденет фартук. Так с миной и будет ходить по дому, встречаться с гаулейтером, дежурными офицерами, гнедике фрау. Боже мой!.. Затем, улучив момент, она получит разрешение пойти, когда управится с уборкой, к зубному врачу. А главное… главное — проникнет в спальню гаулейтера и, возможно, под настороженным собачьим взглядом того же Бербола подложит мину под матрац.
Говорят, самое страшное — идти в атаку без оружия. Беззащитному, открытому всякому лиху, занятому одним ожиданием чего-то неизвестного. На работе я не находила себе места, вздрагивала, чуть только скрипнет дверь: не за мной ли? Но как только вспоминала Галю, успокаивалась… Славная ты моя! Сколько счастливых случаев должно у тебя быть! И это зная, что достаточно одного злого случая, чтобы он все перечеркнул. С миной у сердца! В логове, где все против тебя… Дорогая ты моя! Откуда у тебя такая сила, что укрепляет и меня?..
Я до крови прикусила губу, чтобы не броситься бежать, когда увидела сестру около фонтана. Грустно склонив на плечо голову, она рассматривала бронзового мальчика с лебедем. Заметив меня, пошла навстречу.
— Кажется, все… Мужество, Валя, — это счастливое сочетание… Идем скорей! — выдохнула. — Мария с машиной ожидает нас на Троицкой горе… Говорила, что детей со свекровью вывезли вчера. Правда, оторвалась и сбежала Красуня… Идем, идем… — А сама дергает и дергает рукав Сашиной рубашки, что вылез из-под манжета платья.
О, если бы я могла помочь ей и в этом! В личном…
КОГДА СТЕНАЕТ ДУША
рассказ
Мы вошли в лес. Враз стало заметно — вечереет. И не так оттого, что свет, когда умирает день, идет от небосклона, а в лесу его закрывают деревья, как потому, что все вокруг становится недвижимым и замирает в ожидании ночи.
В придорожных кустах заливисто пел дрозд. Но когда я обратил на это внимание, стало слышно: поет не один он — лес полнится птичьими голосами, от которых, как показалось, даже хорошеют осины с их льняными сережками и заметнее делаются покрытые пушистыми котиками золотистые вербы, остатки снега под ними.
Соловьиная пора еще должна была наступить. И, наверно, потому пение дроздов, что первым оповещало о весне, казалось несказанно дорогим. Остро ощущалась собственная сила. Верилось — все будет хорошо. Да я вообще люблю, когда поют дрозды. Люблю за их открытую радость, за то, что они всем своим существом славят жизнь.
Шли мы вдвоем с попутчицей, которую я недавно догнал. В вязаном платке с бахромой, в поношенном плюшевом жакете и мужских башмаках, — как обычно одевались горожанки, идя менять тряпье в деревню, — она тоже направлялась в партизанский отряд. Когда-то мы уже встречались с ней, и я, отобрав на правах знакомого ее мешки, взвалил их на своего мышастого коника. Разговор у нас был не о веселом, но я вбирал в себя заливистые трели дроздов и радовался, что они передавали нас как эстафету.
Утром в небольшой деревеньке Ольховка, где воля завоевателей проявлялась по-своему — когда ольховцы, скажем, не выходили работать на шоссе или не сдавали молоко, из ближайшего гарнизона выпускали по деревушке два-три снаряда, — мне довелось беседовать с одним беглецом из Минска.
Его печальная история и сам он поразили меня…
Беглец оказался майором-окруженцем. С запавшей грудью, с коричневыми пятнами на лбу и лысине, он кашлял и, закрывая при этом рот ладонью, озирался вокруг себя. Серое, шероховатое, как самотканое пальто, лицо у майора синело, и весь он сжимался.
Полк его попал в окружение на второй день войны и с боями отходил на восток, пока при переправе через Щару под Слонимом не был разгромлен. Майора в этом бою ранило. Правда, не тяжело. Но в сумятице он угодил под грузовик и только потому, что песок на лесной дороге измесили колеса и гусеницы, остался живым. Поставил его на ноги лесник из недалекой лесной избушки — ухаживал, кормил. А перед весной, переодев в крестьянское, снова отправил в дорогу. Через неделю, идя ночами, днюя на хуторах, в стогах сена, майор после злоключений приволокся в Минск, где жила его сестра. Спрятался сперва на чердаке, а потом в подполье небольшого сестриного домика. Погреб, куда раньше ссыпали картошку, расширили, отгородили уголок, замаскировали, поставили кровать. Майор прожил до новой весны там, потом сестра раздобыла ему документы и вывела сюда, в Ольховку.
Поглядывал он на меня как-то странно — боялся и радовался одновременно. Боялся, что его не поймут, и втайне радовался, что сможет посмеяться над любым. Он не сдался в плен, не имел дела с врагами, потерял здоровье. И это как бы давало ему основание гордиться собой.
Но платил он за все муками. Потерял зрение, заболел туберкулезом и, естественно, не мог не жалеть себя. Где-то там, на воле, весну сменяло лето, лето — осень… Светило солнце, шли дожди, зеленела трава. Люди там, правда, имели свои заботы, но зато видели это диво, дышали свежим воздухом, а он задыхался, гнил в сырой темени, ожидая справедливого избавления, которое, верил, непременно придет…