К этому времени умерла мать. Подоила корову, поставила подойник на лавку в сенях, но процедить молоко не успела — сдало сердце. Несчастный случай отнял жизнь у отца. Братьев, оставшихся в живых, разбросало по стране. Старшая сестра, обзаведясь семьей, поселилась тоже не близко — при стеклозаводе «Октябрь». Так что Отечественную войну Мария встретила одна-одинешенька. Даже дочка уехала на каникулы к тете. Сын же Юра… Когда Мария на второй или третий день войны, выбрав момент, прибежала в Красное Урочище, где находился детский садик, дети сидели уже в автобусе.
Как раз недалеко разорвалась бомба. Ребята закричали, автобус тронулся…
Этот плач-крик как бы застрял в ушах Марии. Он лишь иногда притихал, чтобы опять и опять леденить сердце. Особенно когда она, видя новые ужасы, закрывала глаза и замирала от недоброго предчувствия.
Мария терзалась, была сама не своя. Выходила за город: «Поедут — здесь скорей увижу!» Приставала к беженцам, бредущим с узлами по Могилевскому шоссе. Но страх разойтись с сыном: «А что, если вернутся другой дорогой?» — гнал назад.
На ее глазах горел, рушился город, гибли люди… От дум раскалывалась голова, однако вскоре надо всем взяло верх одно: «Надо что-то делать! Защитить себя и спасти, что можно…»
Почерневшая, измученная, добралась она до «Октября». По дороге, пока были силы, подносила чужих детей, помогала изнеможенным женщинам, несмотря ни на что плетущимся на восток.
Сестра сидела за столом. В окно она видела, как шла в дом Мария, однако не встретила ее у порога, не встала. В черном платье, гладко причесанная, со старательно вымытым бескровным лицом, она смежила веки и, как немая, со стоном пошевелила губами.
— Несчастье? С Томочкой?
Из уст сестры снова вырвался стон.
В комнате было светло. От солнца все отливало золотистым. Знакомые вещи — круглый стол, застеленный клеенкой, венские стулья, сервант, вазоны, которые так любила сестра, — стояли на прежнем месте. Глядя на сестрин лоб, белый и, верно, холодный, как у покойницы, Мария рванулась к ней.
— Ну, Татя, говори же! — попросила, чувствуя, как немеют, отнимаются ноги.
В комнату вбежало рыжее создание с косичками, что торчали в разные стороны. Девочку, видимо, предупредили, так как она, не особенно удивляясь, подбежала к Марии и крепко обняла ее.
— Ма-амочка! — зажмурилась от счастья.
— Что у вас тут такое? — настойчиво повторила Мария, радуясь и в то же время тревожась.
Это дошло до сестры, вернуло дар речи. Из глаз ее покатились слезы.
— Немцы наших мужчин постреляли. Всех, кого схватили и кто за Березину не успел переправиться. Даже похоронить не разрешили. За что такое наказание, Маня! Неужто все это даром выродкам пройдет?..
И долго, после того как легли спать — Марии с дочерью постелили на полу, — прижимая к себе трепетное тело дочери, она слыхала стоны сестры:
— Твоей защите отдаемся, святая божья мать! Тебе вручаем заботы наши. Избавляй нас от злой напасти, дева Мария!..
Сестра была склонна к экзальтации. Но теперь Марии, которая страдала вместе с ней и жалела шурина не меньше чем она, сквозь дрему тоже показалось: сестра обращается и к ней. Марию затрясло…
С надеждой — в Минске непременно оставлено антифашистское подполье — она не мешкая стала собираться назад: «Буду хоть помогать!» Да, но зачем она брала с собой дочь? Прежде всего, видимо, чтобы заслонить собой, быть вместе. Чтобы чувствовать себя… смелее и не накликать новой беды на сестру. Она даже разыграла перед соседями комедию: «Все! Ноги моей здесь больше не будет!»
Минск немного отрезвил ее. На улицах встречались почти одни немцы — солдатня, увешанные оружием полевые жандармы в касках, офицеры в легких мышастых шинелях и фуражках с высокими тульями. По мостовой, грохоча, катились грузовики-фургоны; колыхались на выбоинах непривычно низкие камуфлированные легковушки; подскакивая на сиденьях, проносились мотоциклисты в пятнистых плащ-палатках.
Стоял солнечно-ветреный день. Пожарища, развалины пылили. Рыжим, выцветшим казалось само небо.
Чтобы приглушить скорбь, мать с дочерью посидели в нервом попавшемся скверике, пригоршнями напились из водоразборной колонки. Но перед Бетонным мостом неожиданно столкнулись со знакомой, бывшей сотрудницей юридического института, и, расспросив, чуточку успокоились: квартиру, как оказалось, никто еще не занял, и Марией никто не интересовался.
Соседка Лида, простоволосая, в заношенной расстегнутой кофточке, встретила радостно: «Манечка! Целые?» Поцеловав в обе щеки, как гостей, повела в пустую комнату. Застегивая кофточку, заплакала, стала перечислять, кто какие стянул вещи,
— Как в том лесу. Ни закона, ни права, — говорила она сквозь слезы. — Газеты пишут, что сам наместник Гитлера приезжает распоряжаться… Да как-нибудь сойдет. Я тебе подушку и одеяло дам. Генка, где ты?.. Вот хорошо, что вернулись!
В дверях показался карапуз, полненький, мурлатый. Порога не переступил, а, сев, переполз через него. Потом, поднявшись, с протянутыми ручками потопал к матери.
— Смотри, Геночка, кто вернулся! — радовалась Лида, гладя его по головке и обдавая Марию с Томой светом своих растерянных, ласковых глаз. — Все смелей будет.
Ее прежняя, мирная, домашняя неопрятность была какой-то запущенной, но Мария, жадно слушая Лиду, замирала от умиления.
На следующий день она была уже на тихой Заславской улице — в общежитии юридического. Слушая рассказы знакомых студентов, прослезилась.
— Вот здорово, что пришли! — воскликнули они. — А то, кроме идолов, и не видишь никого!
— Спасибо, Мария Борисовна!.. За что? Как вам сказать? Хотя бы за то, что заглянули к нам.
— За то, что больше нас стало!..
А Мария слушала их, и ей хотелось обнять каждого — таким привычным, близким дохнуло на нее.
У борьбы своя логика. Тут важно начать. При следующей встрече бывшая сотрудница по институту сообщила: в лесу близ ее деревни в шалашах обосновались окруженцы. Делают вылазки — сожгли волостную управу, сепараторный пункт. Но многие из них ранены… Пришлось срочно искать подступы к аптекам и больницам. Когда же удалось найти дорогу к больнице в гетто, пришлось переодеваться — натягивать в развалинах заношенную кофточку с нашитой «латой» и незаметно прибиваться к колонне, возвращающейся с работы в гетто, или ночью пробираться туда под колючей оградой из проволоки. И хотя обязанность связной с окруженцами осталась за бывшей сотрудницей, пришлось самой выбирать наиболее безопасные маршруты, по которым можно было бы переправлять в лес добытое сокровище… Студенты, те, из общежития, раздобыли бумагу, копирку. Появилась возможность помогать другим людям разбираться в событиях, а вместе с этим появились и новые заботы — как распространить написанные листовки, кому и когда расклеивать их, кому и как пронести на товарную станцию, на вагоноремонтный завод… Один из третьекурсников — смуглый кудрявый парень — был еврей. Значит, нужно было раздобыть и заполнить на него липовый паспорт, где бы он значился цыганом. Да и вообще, будучи подпольщиком, как ты обойдешься без аусвайсов, больничных листов, которые помогли бы тебе «выплыть на поверхность»? А тут, как на беду, провалилась сотрудница института, и позарез нужны золото и связь с тюрьмой. Так одна за другой набегала необходимость — то иметь своих людей в учреждениях врага, то иметь свои явочные квартиры, где можно было бы встречаться с товарищами, прятать собранное оружие…
Особенно донимали заботы ночью. Когда время клонилось к вечеру, комендантский час гнал домой. В четырех стенах, после пережитого днем, время словно останавливалось, и ночь вместе с вечерними сумерками тянулась бесконечно долго. Работать — слепить глаза при коптилке — и то было опасно: не хотелось, чтобы это тоже привлекало чужое внимание. К тому же настойчиво напоминало о себе недоедание. Потому, протопив голландку — каменный уголь, который нарочно сбрасывали с тендера машинисты, можно было набрать у железнодорожного полотна, — ложились спать. Тома в тепле засыпала быстро, вздрагивая во сне. Но от этого еще острее чувствовалась ответственность за нее, вспоминались дневные треволнения, и сон отлетал.