Я попросил показать документы, рассказать, какими путями-дорогами добиралась сюда, не останавливал ли кто по дороге.
Она ушла, оглядываясь и грустно улыбаясь мне, а я остался сидеть. Думалось о Минске, об удивительных, почти людских судьбах городов. Одни изведали горечь поражения. Другие, попав в блокаду, или грудью прикрыв родину, выстояли, и о них теперь разбивается ярость врагов. Третьи, опаленные войной, лишь стали жить по ее законам. Четвертые же вообще не испытали, что такое светомаскировка. «Не там ли и мои?..» Некоторые, приняв огонь на себя, замерли в глухом оцепенении. А иные, как Минск, хотя и захвачены в плен, остались страшными для врага. Многие, малые и большие, прикрывшись огнем зениток, под бомбами делают, что требует война, — отправляют на фронт солдат, обеспечивают их необходимым. А есть и такие, что далеко-далеко от фронта несут свою вахту, и война там чувствуется только по цене хлеба, тепла и сна. Да еще разве что рядом появились госпитали и люди получают треугольные солдатские письма, аттестаты, похоронные. «Получат ли аттестат мои?..» И все-таки, видимо, найдется единая мера, которая даст потом основание судить, как участвовал город в войне…
И хотелось уже служить Минску, помочь ему, и догадка — когда-то самому, это ясно, тоже придется побывать там и встретиться с самыми разными судьбами минчан — уже соблазняла. О, как я был благодарен Короткину!..
А тут еще небо! Оно явно победнело — исчезли кучевые облака, их заменили косматые тучки, которые куда-то торопились; однако того, что уходит, жаль, и холодноватая синева, и скупое солнце, и его несмелая теплота казались еще дороже.
Вторая наша «временная смычка» с отрядом, который с членами межрайкома минской зоны направлялся из-за линии фронта в Пуховичские леса, была менее счастливой.
Не успели мы, форсировав Березину, прийти в деревню Мстиж, где стоял отряд, облюбовать избы и разойтись искать продовольствие, как кто-то из ребят крикнул в окно:
— Володя, немцы!
Я схватил бинокль и, выскочив во двор, взобрался на крышу сарайчика. По шоссе Зембин — Бегомль, проходившему рядом, в самом деле пылила колонна грузовиков. Отдав распоряжение созвать остальных и немедленно разыскать Сидякина, я начал собирать «имущество».
Перебегали мы улицу, когда грузовики уже показались в конце деревни. Как было уже сказано, нам советовали уклоняться от лобовых стычек, но, понимая — карателей обязательно нужно задержать и дать отряду подготовиться к защите и с этой стороны, — мы открыли огонь. Из кузовов, кувыркаясь через борта, стали падать на землю солдаты — в касках, с ранцами за спинами, в мышастых шинелях. Падали пружинисто, на живот, и сразу огрызались очередями.
Мы с Сидякиным решили отходить к Уборку — немцев там быть не могло: дальше этой деревни дороги не шли, вокруг простирались болота, и недалеко почти без берегов текла Березина.
Отстреливаясь, дворами и огородами мы отступили на гуменник. Стало слышно: в другом конце, где обосновался отряд, также разгорается бой — началась ружейно-автоматная перестрелка, застрочили пулеметы, забухали мины. Значит, каратели решили взять деревню и нас в клещи.
Пришлось залечь в лощине — за валунами, в яминах, на росистой от осенней влаги траве, которая уже не высыхала за день.
Не замечая, что мокрый по уши, я переползал от валуна к валуну и стрелял, стрелял.
Сколько мы держались, не давая немцам замкнуть окружение и отрезать нас от леса, не скажу — это был мой первый в жизни бой. Но знаю: когда мы отступили в лес и побрели по колено в топкой жиже, направляясь назад, за Березину, свершилось чудо — в небе послышался гул самолета. И не с тем ноющим, что пилит душу, подвыванием, а с ровным знакомым гулом — наш! Сделав круг над Мстижем, он как бы остановился, и из него, набирая скорость, посыпались остроносые бомбы. Землю и воздух потрясли взрывы.
Назавтра пришли ужасные вести. Давясь злобой, каратели обрушили ее на сельчан — стариков, женщин, подростков. Пригоняли их к колхозному погребу, и когда пригнанный ступал на порог, стреляли ему в затылок. Вот тогда и появился наш самолет-разведчик и, поняв, в чем дело, постарался остановить преступление — сбросил бомбы. Считая — против них начинается операция, — каратели не мешкая погрузили в кузова грузовиков своих убитых и, не окончив опознания убитых партизан (для этого они привезли даже предателя), оставили Мстиж.
Мне везло — я часто встречал людей сильных, колоритных. А может быть, вообще так было — в условиях партизанской борьбы они росли как на дрожжах и проявляли себя на удивление ярко.
Ивана Матвеевича Тимчука, комиссара бригады «Народные мстители», мы нашли в Руднянском лесу, на берегу Дикого озера, — он организовал там базы для подпольного Логойского райкома и типографии, а также для будущей бригады «Большевик».
Родился Тимчук в прикарпатской деревне с бурной кристальной речушкой. В годы гражданской войны бойцом-добровольцем Седьмой Самарской кавалерийской дивизии сражался с деникинцами, с врангелевцами. По мышки в ржавой воде форсировал Сиваш, громил банды Махно, Тютюнника. В боях был дважды ранен, А когда партия объявила ленинский призыв, вступил в ее ряды. Накануне же Великой Отечественной войны работал директором Первого белорусского зверосовхоза.
Он сидел на пеньке, а перед ним, жестикулируя и приседая, чтобы лучше видеть лицо Тимчука, топтался обросший серой щетиной дядя. В военной фуражке, в черной, подпоясанной широким ремнем дубленке, опушенной по бортам и внизу, с колодкой маузера, повешенной на ремешке через плечо, Тимчук выглядел внушительно, но не совсем по-военному. Круглое лицо его, карие, с хитрецой, глаза усмехались — и тоже как-то мирно, по-штатски, и, видимо, не от слов крестьянина, а от его затрапезного вида, от смешных приседаний.
За ним поблескивало Дикое озеро, спокойное, зеркальное. На рассвете неожиданно нагрянул колючий морозец, и с деревьев стали падать желтые и зеленые листья. Попадали они и в воду, которая казалась сияющей и тяжелой, как живое серебро, и плавали на ней, как плавают детские бумажные кораблики, чуть касаясь воды.
— Вот видите, — знакомясь с нами, сделался более серьезным Тимчук, — товарищ обижается и сетует, что за ночь обязательно раза три заходят партизаны — и каждый со своими претензиями. То дай, то подай… Назрело, видимо, время распределить деревни между отрядами. Пускай назначают комендантов. Верно? — обратился он к крестьянину.
— Это, пожалуй, дело, — согласился тот, однако не совсем уверенно вертя перед собой рукою и пожимая плечами.
Вот таким, веселым и серьезным одновременно, на пеньке, мне и запомнился Тимчук. Поводив нас по своим владениям и угостив заправленной салом картошкой в Ходоках, он опять потянул нас с Сидякиным на опушку. Сел на пень и, положив на колени планшет, стал писать письмо Центральному Комитету о том, что наболело.
— Движение в самом деле становится всенародным! — неожиданно подал он голос, положив на планшет авторучку. — Но зачем тянуть всех в болота, от коих три года скачи — ни до какой железной дороги не доскачешь? Что за причина этому? Да и как ты прокормишь собранных там людей? Зачем и кому это нужно?
«Что за причина этому?.. Не это ли кроме всего дает ему силу? — подумалось мне. — Воронянскии, Старик также ссылались на примеры из жизни. Но логика там была куда проще: «Видите, такое имеет прецеденты. А почему оно не может иметь место и сейчас?» Воронянскии же вообще старается обойтись без обобщений. Ему важен факт сам по себе и то, как соотносится он с уставом. Но все они, понятно, ищут лучшего для борьбы, хотя и отводят своей личности разное место в ней…»
— Куда девались «гопсосмыковцы»? — перевел Сидякин разговор на другое.
Тимчук, безусловно, догадывался, почему Сидякин задал свой вопрос, и использовал случай, чтобы внести коррективы.