Эсдековец скосил на него сузившиеся глаза, выпятив грудь, подошел и, взяв за подбородок, повернул ему голову, словно желая посмотреть в профиль.
Андрей отступил, но, видя, что рука вновь тянется к его подбородку, с силой оттолкнул ее — эсдековец скорей всего был из тех, что, верные профессиональному опыту, показывают себя позже.
— Л-ла-адно. Иди одевайся, законник! — как бы действительно примирившись с его протестом, погладил руку эсдековец и шевельнул кустистыми бровями.
Переступив порог боковушки, подхваченный порывом, Андрей кинулся к кровати, вытащил из-под матраца пистолет, фонарик, схватил одежду, ботинки и, зная — створки окна по привычке лишь прикрыл вчера, — сиганул в сад. Удивленный — выстрелы не гремят, — перескочил через ограду на усадьбу соседей. В развалинах дотла разрушенного квартала натянул одежду, обулся. Со злой радостью отметил: ботинки дедовы, и если пустят овчарку, это собьет ее с толку.
Решил: будет прятаться у себя на хлебозаводе. Но, тревожась за остальных членов штаба, забежал — три камешка в крышу голубятни — к Борису. И все-таки, когда, подсвечивая фонариком, присел на охапку соломы в заводской трубе, где раз уже ночевал после того, как хлебозавод вывели из строя, когда увидел высоко над собой круглое пятно синего неба, сердце сжалось, неприкаянное, от одиночества.
Память услужливо вытянула из тайников и поставила перед глазами — на, смотри! — неожиданное. Вспомнилось почему-то, как Надюшка-третьеклассница в наивном желании одеваться красиво однажды отпорола в школьной раздевалке от чужого пальто меховой воротник и назавтра пришила к своему поношенному, латаному пальтишку. Как после, когда подросла, он однажды шел с ней по Советской улице и один из встречных парней, оторопев, начал дергать товарища за рукав: «Посмотри-ка! Вон! — И рассердился: — Да смотри же, дурак, больше, может, и не увидишь такую!..» Вот и Борис души не чает, боится глянуть ей в глаза.
А мать? На ее плечах, пока не окончил ремесленное училище, держалась вся многоротая семья. Сколько помнит ее, вечно в работе. Да и теперь все в доме на ней. Вот, скажем, Василек, совсем еще ребенок, не умеет защищаться, и когда ругаешь его, лишь молчит: «Ну, Андрюша, ну!» — хотя с такими же огольцами мастерит «жучки» и разбрасывает их по мостовым. А Лизавета? Ей совсем недавно нравилось, что от него, Андрея, после работы пахло хлебом. Она только-только начинает видеть девичьи сны. Всего позавчера рассказывала; упустила свое копеечное колечко в ручей; вода быстрая, светлая, подхватила и покатила с собой. «И сердце мое будто покатилось, — сошла на шепот. — Бегу по берегу и смотрю, как оно виляет между камешков. А тут откуда ни возьмись щука. Хайло разинула. Но я тык руку в воду — колечко и нанизалось на палец. Само!..»
В полдень на хлебозавод пришел Борис. Принес печеной картошки и голубя, чтобы проверить, не сослужит ли при крайней надобности службу. Но когда его пустили, он ударился о закоптелую стену, выбил крыло, и его, дрожащего, в саже, Борис сунул назад за пазуху. И как ни храбрился, разговор не клеился.
— С товарной станции сообщают, что немцы начали подвозить хлеб из Польши, — чтобы повеселить себя и товарища, наконец встряхнул головой Борис и попробовал усмехнуться. — А ты ешь! Видно, проголодался. Я раньше не мог прийти.
— Какая тут еда! — с досадой отмахнулся Андрей. — Ты как моя мать.
— Что мать? Что мать? — неожиданно разошелся тот. — Забрали твою мать! И Надюшку забрали! И Лизавету, и Василька! Их спасать нужно!
До сих пор о своих не очень думалось — живут как все. Полный забот и замыслов, все внимание отдавал тем, кто рисковал, — боевикам. Да, если признаться, и о них не больно думал, больше боялся за операции — для этого ведь и вступили в борьбу! Немало значило и то, что опасность у самого пробуждала силы, даже влекла. К тому же везло. И если видел — другие погибают, само собой возникало подозрение — в чем-то, видимо, виноваты сами.
И вот Борисовы слова отняли прежнюю ясность. Оказалось, вместе с ним, Андреем, все время рисковали мать с Лизаветой и Васильком, дед с бабушкой… И потому, что они рисковали, ему удобнее было действовать. Они как бы заслоняли его. Эсдековец не послал с ним солдата, ибо подозревал: они готовы к худшему — дед насупился, бабушка взяла за руку Лизавету, мать ищет вокруг себя что-то взглядом… Они и он были как деревья в лесу, где каждое помогает чем-то другому. И неизвестно, кому тяжелее или легче. Во всяком случае, он вот сбежал, спасся. А они? У матери, бабушки, Надюшки явно было намерение заступиться за него. А у него самого было?.. Его побег сделает их вину конкретнее и может дорого обойтись им. Надюшка — так та определенно уже в эсдековском застенке, и лобастый допрашивает ее. После его допросов, говорят, волосы вылезают прядями… И все-таки Андрей спросил, щелкая фонариком:
— Вот так и спасать? Да?
Борис растерялся, видимо страдая и от новости, которую принес, и оттого, как реагирует на нее Андрей, угрюмый, с выпуклыми надбровными дугами в скупых вспышках фонарика.
— Что-о? — протянул он бессмысленно.
— А то, Боря… — сердито ответил Андрей. — Должно быть, не сбросишь со счетов и такое… Чем люди беспощадней к себе, тем, как правило, для дела лучше. Да и связей с тюрьмой покуда нет.
— Тогда хоть давай переправим в лес остальных. Их, ей-богу, тоже заберут! Честное комсомольское. Ни Надюшка, ни мать твоя, если что, не простят ведь нам.
— В СД, наверное, и рассчитывают как раз, что мы рыпаться станем. Недаром выбрали для приманки малую со старыми.
— Все равно! Если бы они не были родными, ты иначе рассуждал бы, — упрекнул он, подумав, однако: ежели бы не эта Андреева прямолинейность, возможно, так и не слушались бы его все. — Не забывай также о взрывчатке, с шариками. — Добавил: — Термитные шары уже завтра необходимы. А твои, если хочешь, могут сами прийти, куда — скажем.
Понимая — Борис сказал о термитных шарах и взрывчатке, спрятанных на чердаке дома, чтобы придать операции немного иной характер, — Андрей тяжело вздохнул. «Неужто так можно было подумать о нем?»
Не обманывал ли себя в чем-то Андрей, когда в конце концов отважился — верно, нужно застраховаться? Очевидно, все-таки чуть обманывал. Ибо зачем он брался за все сам? Не потому ли, чтобы не ставить под удар товарищей? И если сначала колебался, то лишь потому, что точили сомнения: есть ли у него вообще право заниматься сугубо личным, когда ожидает другое, третье, пятое? И кто знает, возможно, так до конца и не решил бы этого вопроса… Так как, поселившись на конспиративной квартире около Болотной станции, словно забыл о доме, о собственной беде.
Однако, когда сырой ночью очутился в своем саду и почувствовал под ногами по-осеннему мягкую траву, даже перехватило дыхание, будто бы он не был здесь долгие годы. Захотелось, как мальчишке, постоять под яблонькой, приникнуть к ее шершавому стволу. Мокрая сентябрьская земля, кора яблонек, яблоки на них пахли. Где-то близко, здесь же, была грядка помидоров, картошка, и, долетая вместе с порывами дождя, их запахи щекотали ноздри.
Андрей пробрался к окну. За ним в теплой темени спит Аннушка со сжатыми в кулачки руками. Она, кажется, не дышит и когда-то даже пугала этим бабусю. Спит дед, у которого всегда что-то клокочет в горле. Как всегда, заботясь о других, когда клокотание у него переходит во всхлипывание, бабушка, наверно, чмокает языком или начинает тормошить деда за плечи… И, конечно, сама она не спит, вечная хлопотунья, сидит, как на посту, чутко прислушиваясь, не шевелясь и не вздыхая.
Выждав с минуту, Андрей осторожно поскребся в окно. Действительно, почти мгновенно за окном качнулась занавеска. Но когда створки раскрылись, бабушкины руки перегородили ему дорогу.
— Что это вы? Пора бы, кажется привыкнуть, — рассердился он, отстраняя ее руки и притягивая ее голову к себе. — Я за вами. В лес хочу отправить…
Как умудренный жизнью мужчина, похлопав ее по старым плечам, долговязый, растрепанный, влез в окно. Осторожно, отдаваясь неожиданному, вовсе не взрослому желанию, отодвинул обеденный стол и, хмыкнув, склонился над диваном. Аннушка сквозь сон ощутила его дыхание. Не зная — кого, обняла его, но не проснулась.