— Оденьте ее, — попросил Андрей. — И разбудите деда.
Бабушка в отчаянии застонала:
— Зверье ведь они, Андрюшенька! Не прошло и двух дней, как сидели и спали тут… — запричитала она. — Ну ладно, ладно, не буду! Но ты хоть поешь. Я же чувствовала, что ты придешь. Поешь вот, а потом забирай Аннушку и деда… А я… Как я брошу все? Как ты без меня, один, в городе будешь? Дотронулась вот, и сердце зашлось — как на огне сгораешь…
Он не дослушал ее. И в самом деле почувствовал голод, сердясь на себя за это, заторопился в сени, откуда можно было взобраться на чердак.
В первые дни войны старый домик сгорел. Работая на стройках, Андрей решил тогда поставить новый, кирпичный, и, когда в городе уже хозяйничали немцы, с помощью друзей-товарищей построил, не забыв о тайниках, хитрых, с выдумкой, в лежаке — дымовой трубе на чердаке в двойной крыше.
Он ловко напаковал толом рюкзак, снова замаскировал тайник и собрался было возвратиться назад, как на улице забахали выстрелы. Когда строили дом, учли и такое, Андрей открыл слуховое окно, по доске с набитыми планками спустился к водостоку и прыгнул в сад. Путаясь в сухом чернобыльнике, который, кажется, и не рос в саду, добежал до забора.
В развалинах мертвого квартала опять сел на кирпичный бугорок. Обхватил голову. Так или иначе, он принес в дом очередную и, возможно, непоправимую беду. И кому? Тем единственным, что остались у него и становились ему особенно дорогими. Правда, сейчас он вряд ли признался бы, что любовь его росла вместе с тем, как сгущались тучи над родными. В этом, как казалось ему, была какая-то неполноценность. Даже слабость. А он, утверждая, что нельзя сейчас жить для себя, все мог простить — себе, людям, — только не слабость! Да еще — если борешься с выродками. Когда твои беды и несчастья ничто в сравнении с людскими… И все-таки душа у него рвалась, ныла.
А тут еще выяснилось: первое — стрельбу близ дома подняли Борис с ребятами, которые все же, чтобы подстраховать его, тайно пришли сюда следом за ним и заметили засаду, и второе — после допросов и пыток деда с бабушкой отправили в Тростенец, на гибель, а Аннушку в приют для детей, родители которых были под следствием или казнены.
Через день Борис прибежал на квартиру около Болотной станции с предложением — «расчихвостить» школу, где некогда учились. Немцы превратили ее в оружейный склад, чинили, перекраивали и чистили там обмундирование, поступавшее с фронта. Грузчиками и чернорабочими в школе работали прежние однокашники. Охраняли же ее пока двое часовых, которые стояли у подъезда и лишь раз в полчаса по очереди обходили здание.
— Ребята оставят какое-нибудь окно незапертым, подберут ключи к классам — и, считай, дело в шляпе! — убеждал он, но скоро не выдержал: — Ты знаешь, что в приюте, где Аннушка, детей не только голодом морят? У Надюшки же, передают, волосы выпадают!
— Знаю, — отвел Андрей потемневшие глаза, бледнея от желания ткнуться головой в плечо друга.
— Они детей донорами сделали!
— Знаю! Но давай поговорим об этом, когда можно будет не только эмоциями обмениваться… Горком сейчас просит срочно подкинуть одежды, гранат. Так что действуйте.
— Зачем ты так? Ты ведь сам мучаешься. Я тогда без тебя возьмусь. Честное комсомольское! Хотя обижать тебя и грех…
Детский приют поразил их убогой чистотой. Нет, не убогой — казенной. До ужаса. Стены и потолок побелены, но наспех — полосами, сквозь которые проступают застарелые подтеки. Вымытый пол лущится, как от чесотки. Кривоногие койки застелены серыми больничными одеялами. Воняет хлоркой, застоялым, тяжелым духом.
Детей видно не было. Опасаясь — ух куда-то повели, — дымя коротенькой сигаретой, Андрей приказал Борису, тоже одетому в немецкую форму, позвать заведующую приютом. В темноватый коридор вышла дородная, в годах женщина. Поправив на ходу прическу с буклями, обтянула кофточку. Поглядывая на оберштурмфюрерский погон Андрея, приготовилась слушать.
Аннушка лежала одна в большой, сплошь заставленной койками комнате. Без кровинки в лице, с неподвижно уставленными в потолок глазами… Только бы она, узнав, не крикнула, не рванулась к нему.
— Подготовьте ее, — сглотнув слюну, чтобы снять спазм, сказал Андрей с акцентом, но не так, чтобы сестра оторвала взгляд от потолка.
Боже мой, как он любил ее сейчас — худенькую, равнодушную, постриженную, с большими, как у взрослой, глазами. Как охотно сказал бы ей об этом!.. Боясь пробудить в ней внимание, он даже старался не смотреть на сестру, хоть невольно и посматривал. Однако, к счастью, она оставалась безучастной, — видимо, брали ее отсюда не раз, и Аннушка отлично знала: тут ничего не изменишь.
— Вставай, пойдешь, — распорядилась заведующая, не подходя к ее койке.
Аннушка поднялась и, как загипнотизированная, начала натягивать на себя застиранные обноски. Бедняжка похудела до того, что лопатки у нее напоминали крылья птенца и ей стоило усилий поднимать руки, застегивать пуговицы. Особенно не давалась последняя на воротничке — выскальзывала и никак не лезла в петлю. Пытали девочку, очевидно, с оглядкой, полагая — не исключено, что придется ее кому-нибудь показывать, — и потому следов побоев не оставляли. Но как зато они вымотали ее! Как вконец обессилили!
Когда с одеванием было покончено, заведующая цепко схватила Аннушку за руку и, подведя к Борису, передала ему.
— Она из озлобленных. — Сморщила нос, под которым топырились приглаженные усики. — Безнаказанность развратила гадину. Даже научилась кусаться.
Теперь самым важным стало вывести Аннушку из этого убогого пекла, посадить в машину и, петляя, домчать до ближайших от Болотной станции развалин. Даже возмущение, вызванное холодными, злобными словами усатой, тронуло лишь краешек сердца: оно откликалось на одну заботу — важнейшую.
— Веди, — приказал он Бориcy по-немецки. Развалины здесь были рыжими, истлевшими, будто из кирпича-сырца. Шло время, но они не падали, а оседали. На них выросли чертополох, деревца. Дождей в последние дни не было, дул ветер, и руины курились. Как только за ними не стало видно улицы, случилось удивительное — Аннушка вдруг обессилела и, опустившись на колени, обвила Андреевы ноги.
— Андрюшенька, дорогой! — И разразилась плачем. Чувствуя, как повело в сторону, — значит, сестра узнала его еще там, в приюте, — пораженный — она так по-детски выказала радость, — Андрей растерялся. От умиления, от замешательства стало жутко. Маленькая Аннушка прикидывалась, пересиливая себя, и никто из взрослых не подозревал этого — не мог ни разоблачить, ни сбить с толку. Откуда брала она силы? Что поддерживало их? И что должна была пережить, чтобы столькому научиться и столько потерять?!
Он знал, чего ожидает от него товарищ. Да и самому хотелось стать на колени и поцеловать ее в стриженую головку. Но что-то мешало сделать это.
— Ты молодчина, Аннушка, — сказал он с виноватой улыбкой. — Прямо молодчина!
— Не-ет, — отрицательно покачала головой девочка, — это мама молодчина! Бабуля говорила, когда немцы кинулись за тобой в боковушку, она им под ноги упала. Ты, конечно, не знал про это.
— Золотой мой агадашик-карандашик! — захлебнулся от нежности Андрей. — Какие вы у меня все…
Он осекся. Глаза его посуровели, он перевел их на Бориса. Но тот, играя бровями, понимающе улыбался.
— Ничего, командир, жалей, хвали, — отозвался, приглаживая волосы. — Как только можешь, хвали и жалей! И не думай, что это кого-то унизит или испортит. Портит бездушие. Если видишь, что ты один, в пустоте…
Понимая — это открытый укор, — Андрей, однако, не нашелся, что ответить, — в воображении мелькнули терпеливые материнские глаза, Надюшка, Василек… «Неужели Борис сознательно стремился разбередить раны? — подумал он. — Что ему нужно еще?»
Как вырастает твоя любовь? Видимо, для этого необходимо, чтобы семена ее прорастали на животворной почве. Чтобы сердце человека было открыто ей. Но ведь случается, что чувство заявляет о себе наперекор его воле. Может настигнуть как несчастье. Как же тогда?..