Выбрать главу

Чувство — их также гонят на уничтожение — исчезло: слишком велика была колонна и невелик конвой. Да и прежде, чем построить их и гнать по улицам, им велели сдать белье в «вошебойку» и обдаться водой в бане. Но мысли все равно роились, как перед большой бедой: мысли про дом и мать — беспомощную, виноватую, какой она выглядела, когда, вернувшись ночью из-под Острошицкого городка, он переступил порог дома и вынужден был поднять вверх окоченелые руки, про побои в кабинете следователя и жирных острожных клопов, что падали откуда-то сверху, про товарищей, которые где-то тут же, в колонне, еле-еле передвигают ноги, — и нельзя было остановиться на чем-либо одном.

Раздражали и встречные на тротуарах: «Остаются! Придут скоро домой, к своим… Начнут делать что заблагорассудится. Одкако небось и не подумают помочь!.. А профессор? Показуха! Старый позер. Как и все! После того, когда смерть перестала висеть над головой, профессор особенно возмущал. Шевелилась зависть к воронам, водившим в небе хороводы, и память, что стала вдруг щепетильной, снова подсовывала картины, как часами мерз в толпе, на заснеженном дворе, а после команды: «По своим местам — марш!» — мчался в «свай» барак, где по обе стороны двери с палками поджидали охранники. И если что-нибудь немножко бодрило, так это гудки, которые долетали от железной дороги, напоминая о чем-то мирном, связанном с хорошим. Да разве еще светленький, будто бы вымытый, денек, какие обычно бывают в канун весны.

Когда, зло поднатужившись, конвоиры задвинули дверь, вагон охватила тьма. Она словно придавила людей и держала так какое-то время, не давая пошевельнуться, заговорить. Потом чуть поредело, будто стало немного светлей, потянуло хлоркой, и люди, придя в себя, стали искать, как бы сесть. Многие, вытащив из-за пазухи полученную пайку, принялись отщипывать крошки. Невольно подчиняясь им, зачавкал и Анатолий — хлеб из опилок казался сладким и гнал обильную слюну.

До сих пор он не замечал холода — все было точно не своим. А тут вдруг ощутил озноб. Заметил: согреваясь от чужой теплоты, оттого, что поел, он все же дрожит. Чтобы приглушить соблазн съесть все, закрыл глаза. Согнувшись в три погибели, спрятав лицо в ладони, попробовал уснуть.

Как он спал? Сколько? Казалось, вечность. Так как небытие было тягучим и прерывистым в одно и то же время, оно не приносило облегчения, и когда Анатолий на миг просыпался, ему делалось еще хуже. От перестука колес, оттого, что рядом надрывно кашляли, сопели и стонали. И напрасными были усилия определить, куда идет поезд, — вперед, в черноту, или назад, где, несмотря ни на что, тихие рассветы. Где остались дом, Нина, мать!

— Толик! — послышалось в одно из таких мгновений.

— Он здесь, командир, — насмешливо откликнулся кто-то из угла и зашелся сухим кашлем.

Анатолий узнал оба голоса и кашель. Значит, опять все вместе. Но слушать Бориса или Вырвича тоже не хотелось, хотя сознание и подсказывало: «А что ты поделаешь? Все равно ведь жить с ними приведется… Жить!»

Где-то рядом с этим шевельнулась ирония» адресованная уже тем, что держали его в холоде и голоде: «Ладно, ладно… Однако же угнали тогда грузовики и передали боеприпасы под Острошицким городком, кому нужно было. Нате, выкусите теперь! Борис хоть и «обструганный», умеет иногда отчубучить и подметить. Вам пришлось бегать за нами, а не нам догонять вас…» Но, представив, как под полом в снежной круговерти бегут, шалеют колеса, снова отдался тоске и одиночеству.

На четвертые сутки на тихом, пустынном полустанке дверь в вагоне дернулась. Завизжала. Вынырнув по грудь точно из-под земли, в ней показался укутанный, в очках конвоир.

— Gidbt's tote? — спросил. И, чтобы его поняли, сложил на груди крест-накрест руки, сделал постную физиономию. — Schmeiβe, Jan! Sofort alle Leichen raus![7]

Молочные клубы, вкатившиеся в вагон, вынудили Анатолия оглянуться. И пока снова закрывалась дверь, он увидел товарищей — они стояли обнявшись, положив подбородки друг другу на плечи.

— Почему ты молчишь? — не освобождаясь из объятий, издали протянул ему руку Борис, стоявший к Анатолию лицом.

Его, как и всех, постригли. И потому, что из-под папахи не кудрявились волосы, а лицо заросло, в бледном свете Борис выглядел похожим на гололобого, синеглазого абрека. У Мити же Вырвича тонкая грязная шея, казалось, едва держала большую, приплюснутую на темени голову. И по спине было видно: мешковатый, в помятом тряпье, он недавно был полным и вот катастрофически, враз, похудел.

«Неужто и я такой?» — ужаснулся Анатолий…

Стало немного свободнее. Переступая на карачках через других, Борис пробрался к нему. Осмотревшись, позвал Вырвича и попросил ближних подвинуться.

— Будем, андреевцы, шевелить мозгами, — усмешливо сказал он. — Послужим себе. Сначала Митя на наших ногах полежит, а потом ты, Толя… Ей-богу, честное комсомольское, будет теплей…

— Попить бы! — не дослушал его Вырвич, но сразу начал, сопя, укладываться на ногах товарищей. — Осточертело все. Уж лучше бы сдохнуть!

Но Борис не дал ему задремать.

— На железном каркасе, должно, иней осел, — высказал он предположение. — Надышали, конечно, уже. Вот котелок, Митя, наскреби-ка давай.

— Я? — по-мальчишечьи удивился Вырвич и вдруг, дернувшись, — ему предлагают что-то делать, — обиделся: — Ай, идите вы все! И не стыдно? Вон от меня что осталось. Ногами, верно, кости мои чувствуете!

Борис закрыл ему рот ладонью.

— Тихо ты, не рви себе и другим сердце. К чему?

— А мне зачем рвут? — входя в раж, откинул его руку Вырвич. — Скажешь, не рвут? Вон, когда грузились, каждый норовил другому на ноги наступить. Дай волю — и перегрызут друг другу глотки. Скажешь, нет? Знаем!.. А немцы? Почему они мучают нас? Ну, скажи, командир!

— Кто и что? — заражаясь его въедливостью и злясь на него за это, неожиданно для себя самого вмешался в разговор Анатолий. — Простая выгода, вот что! Хотят, чтобы действовал естественный отбор. Не бойтесь, им сильная скотина нужна…

— О-о, нет! — перебил и его Борис. — Нет, нет! Это слова, Толя. И причина иная: они — фашисты и не успевают сделать всего, что задумали. Да и аппарата у них больше, чем силы.

— Начало-ось! Давайте, давайте, если не надоело еще! — затрясся в кашле Вырвич.

* * *

Родная земля и Польша остались позади. Под колесами и рядом побежала земля немецкая. Догадались об этом по барабанным ударам в стены. Еще там, в Минске, обратили внимание — на вагонах нацарапано: «Russische Banditen!» И вот находятся верноподданные, которые показывают свое усердие — швыряют камнями в состав. Но зато поезд пошел быстрее. Конвоиры откинули железную дверцу от переплетенного проволокой люка-окошка. И ночью Анатолий неожиданно увидел луну, почти что полную. Луна ныряла в узорчатые, перистые облака и неслась за поездом. Чудилось: это оставшиеся там, на родной земле, выслали за ним гонца, чтобы напомнил о себе и был ему попутчиком.

«Ну что ж… — думал Анатолий, нащупывая на левой руке вену и считая пульс. — Ну что ж… там Нина… Может, и вспоминает…»

На седьмые сутки дверь открылась второй раз. Спустив на землю окоченевших мертвецов, сложили их, как дрова, у вагона. Остальным разрешили выйти с котелками.

Ходить за это время все разучились и к забрызганным, грязным грузовикам с термосами потянулись, сжимая руками лбы и покачиваясь. Митю Вырвича пришлось поддерживать под руки — он шагал как спутанный.

Когда очередь получать баланду подошла к нему, он вдруг задрожал и в отчаянии закатил глаза. Но потом оттолкнул от себя товарищей и сорвал с головы облоухую шапку. Потешаясь и гогоча, веселый, в белых нарукавниках и фартуке немец зачерпнул полный черпак желтоватой, вонючей жижи и плюхнул ее в Митину шапку.

Выпучив глаза на немца, а затем на Вырвича, который затравленно присел неподалеку на шпалы и начал хлебать жижу, Анатолий брезгливо отошел в сторону. И вовремя — знакомый конвоир в очках, который, чтобы не дать кому-нибудь оправиться, спешил и подгонял всех, носком сапога ударил Вырвича под зад, и тот, поперхнувшись, ткнулся лицом в промазученный гравий.

вернуться

7

Есть мертвые? Выбрасывай, Иван! Выбрасывай все трупы! (нем.)