— Да неплохо. Вчера, правда, получше. А нынче килограмма два поймала за утро.
— Поймала?.. — Дед Никита выпрямился и попристальнее вгляделся в лицо рыбака. — Так, значит, ты — это… женчина?.. Он попятился назад, оглянулся на желтое пятно, что сделал минуту назад в виду рыбачки, и посеменил к мужикам. — Ребята, вы чо жа…
От хохота качнуло воду в лунках.
А народ все прибывал на лед. Подъехал еще один фургончик, из него, как из резинового, все лезли и лезли на лед люди.
От лунки новичка послышалось мычание. Он приспособился ловить на коленках и, глядя в прорубку, как подо льдом берет рыба насадку, подсекал, вытаскивал. Сейчас рядом с ним прыгал только что вытащенный елец, а сам рыбак не мог поднять ото льда голову.
— Ребята, так ведь этот-то, нетулика… примерз!
— Как примерз? — Рыбаки подняли голову.
— Бороду окунул в лунку, а потом — на лед. Ее и прихватило.
Двое рыбаков пошли к незадачливому рыбаку с пешнями.
— Ломком бы его находить сперва, чтобы ума маленько прибавилось, — предложил один. Он не спеша подошел сбоку к стоявшему на карачках рыболову и ловко, норовя прихватить побольше, отколупнул пешней глыбу льда с примерзшей бородой.
Рыбаки, как один, полегли от хохота.
— Нет, ребятешки, мне, конечно, не нужно, и дело не мое, только я в ваши годы еще не рыбачил. — Дед Никита чуточку отогрелся, ожил. — Тогда еще пальцы ловенькие были, так я все гармошкой баловался. Как заиграю, Лизавета, бывало…
С приездом новой партии народу — около семидесяти человек — стало тесно, лед опасно запотрескивал. Вода стала выступать из лунок.
— Это сколь же голов надо, чтобы каждому по три-четыре килограмма привезти? В килограмме около пятидесяти штук, в трех — полтораста, да умножить на… Много надо рыбы, ребятешки!
— Лизавета, моя голубушка… Ох и замерз! Вот ужо приеду, она у меня уж и печку истопила, ухи нахлебаемся, на печь залезем…
— Вот уж будет делов!
Вода снова полезла из лунок наружу.
— Нет уж, ребятешки, все. Отстряпались.
— Слушайте, а этот-то где? С бородой?
— А и вправду. Уж не утоп ли?
Несколько мужиков подошли к проруби.
— Едакую оказию прорубил. Как, ровно, рубахи полоскать собрался.
— Да ну, крикнул бы, поди. Возле мотика небось.
Но и возле мотоцикла рыбака-новичка никого не было. Рыбаки все подходили к проруби, лед затрещал.
— Что там такое, мужики? — послышался среди рыбаков голос. — Ну-ка, пропустите.
— Да вот он! — Кто-то обнаружил в толпе парня с бородой. Он, видно, ходил в лес за дровами и теперь пробивался с охапкой хвороста к своей лунке. — А мы думали, ты утонул…
Ловили до сумерек, домой ехали уже затемно.
— А дед-то Никита до чего дорыбачился: пошел греться, а яшшик к заднице примерз. Сам уж ничего не чует. Вертается обратно: «Ребятешки, чо мудряетесь, отдайте яшшик…»
— Ну, кажись, приехали. Ох, спина-то… Дед Никита, живой? Эй, мужики, толкните его, заколел старик.
— Лизавета, голубушка, ягодка моя…
Ночные бдения
Когда я собирался поступать в институт, родители отсоветовали мне селиться в общежитии: не будет возможности заниматься. Я снял комнату в «частном секторе» — небольшом домике на окраине. Хозяин — я вскоре стал называть его просто дядей Петей — жил пока один, жена уехала в гости к дочери, так что заниматься мне действительно никто не мешал. Но вот по ночам…
— Женя, ты спишь? — раздается в темноте голос дяди Пети. — Если спишь, то скажи, я не буду тебя беспокоить.
— Не сплю.
— Тогда ответь мне на такой вопрос: есть я или меня уже больше нет?
— Есть.
— Так. Сейчас проверим. — Дядя Петя решительно поднимается с кровати, включает свет, подходит к тумбочке. Он достает из нее помятый лист бумаги и подает мне. — Письмо от дочки. Прошу тебя: прочитай и сделай вывод.
Я беру письмо и, едва привыкнув к свету, читаю.
«Здравствуй, дорогая мама. В первых строках своего письма сообщаю, что у нас все нормально, ребятишки не болеют, живем хорошо, погода тоже стоит хорошая. Мама, в том месте, где ты пишешь про деньги, я разобрать не смогла и потому решила на всякий случай пока их не высылать. Мама…»
— Вот видишь, — перебивает меня дядя Петя, — все «мама», да «мама». Хоть бы в одном месте было сказано «папа»! И сын тоже — зачем ни придет — все к матери. Со мной — ни слова. Я сейчас лежу, так на меня даже сомнение нашло: есть я или меня уже нет боле? Чудно стало. Дай, думаю, Женьку спрошу, он парень грамотный. А, Жень? Пощупай, пожалуйста: есть?
Я дотрагиваюсь до плеча дяди Пети и говорю: «Есть».
— Ну, слава богу, — горько усмехается тот, гасит свет и уже в постели прибавляет: — Как снова народился.
Ворочается, вздыхает, и я вновь слышу:
— Женя, ты спишь? Если спишь, то…
— Сплю.
— Ну, ладно, спи. А мне не спится. Все думаю.
— О чем? — Я, кажется, начинаю раздражаться.
— Вот умру, что там есть буду? Ты не знаешь, чем покойники по ночам питаются?
Мы хохочем, и, немного успокоившись, я прошу:
— Дядя Петя, давайте спать: с утра заниматься надо. А то не поступить.
— Поступишь! — успокаивает меня дядя Петя. — Вот мне, старому, нечего и соваться. Айда, скажут, проваливай, пока цел.
Дядя Петя немного молчит и, наконец, изрекает:
— Жизнь прошла, Женька, мимо, как почтальон с конвертом.
— Непонятно.
— Чего тебе непонятно? Ты домой с занятий приходишь, зачем в почтовый ящик заглядываешь?
— Письмо жду… от родителей.
— От родителей ты на днях получил. Но все равно. Ты — дождешься. А я вот всю жизнь его выглядываю: вон идет в фуражке с козырьком… И все — мимо.
Лежу, вспоминаю ее, жизнь свою — от начала и до конца — и нахожу, что все почти — зазря. Робить еще вот таким парнишкой начал. Отец мой в карьере зимой наладился известку обжигать. Нагрузит мне, бывало, полный сидор, поможет на спину взвалить и — понесся… хвост затресся. Сколько мои ноженьки прошли, не всякое колесо столько проехало. К возу сзади прицепишься за петлю — тебя, глядишь, за это хлыстиком оплетут. Идешь и думаешь: «За что? Или я, парнишка, лошадь у тебя измаю?» А отец из вырученных денег оставит матери сколь-нибудь на пропитание, остальные пропьет! Мне и на пряник не перепадает!
Раз перед пасхой пошел я в Шуранку — там народ богато жил. Стал через ручей переправляться, оступился, известку подмочил. Спину зажгло, а мешок бросить жалко. Иду — кругом весна, цветочки, пичужки поют, ветер теплый гуляет, а у меня сзади спину поджаривает. Так мне обидно стало: за что маюсь?
Продал известку, вернулся домой, подаю отцу деньги. Он, как всегда, оставляет матери на пропитание, остальные — в карман! Я к нему и приступил: «Тять, где справедливость?»
Он молчком сходил во двор, не поленился, принес витень, подает мне: «Отмерь от кнутовища две четверти». Я отмерил. «Вот отсюда, — говорит, — и дальше справедливость пошла». Да как начал мне вкладывать! «Робь, — говорит, — знай! Родился на свет — жить охота?» — «Охота!» — кричу. «Ну, а раз охота, работай! Да еще спасибо скажи, что ни о чем думать не надо». — И, знай, вкладывает!
Помолчали немного, потом опять.
— Жень, ты спишь?
— Нет.
— А чего, тоже не спится?
— Слушаю.
— А-а. Я говорю, зачем было тогда кнутом? За что? Сказал бы — я так понял. Так всю жизнь робил, не рассуждал, раз батя не велел, а теперь задумался: к чему? К чему, например, надо было дом этот ставить? Кряхтеть, надрываться? Чтобы теперь в нем вдвоем с бабкой в прятки играть? Да ладно бы вдвоем, а то она как уедет к дочери… Выйдешь на середину комнаты: ого-го! — только эхо по углам раздается! Один, как перст…
Дядя Петя некоторое время лежит молча, обиженно дышит и заключает:
— Вот и выходит, Женька, что труды мои были ни к чему, дети про меня забыли, а почтальон…