Выбрать главу

Мать померла. Похоронил ее, дом продал — снова запил.

Живу один, бессонница, на гулянку трезвым идти неохота. К бабенке какой не так просто подойти стало — не первой молодости уж сделался. Так, не живешь — числишься. Чувствую, не выдержу, снова запью. Завербовался на три года на Север. Съездил, много денег привез — и опять в загул. Что потерял, что пропил — не знаю. Друзей в эту пору завелось, женщин… В деревню на трех такси хвастаться приехал. В одной машине шляпа, в другой — чемодан, в третьей — сам собственной персоной. Что творил — не хочу рассказывать, одно утешенье — мать-покойница ничего не видела, не знала.

Еду назад в поезде — отдельное купе взял, вспоминаю, что в деревне делал, думаю, как дальше жить. Грустно так сделалось, горько. «Вот и все, — думаю, — родных теперь никого не осталось, друзей… Где они, друзья-то? Провела меня жизнь не хуже, чем я тогда Валю с кочаном капусты». Попросил тогда проводничку — молоденькая, но некрасивая, серенькая такая: принеси, мол, бутылочку. Достал деньги — я их в капроновом мешке держал — сотенные, четвертные — смятые, как попало, — гляжу, а у девчонки глаза потемнели.

— Никогда, — говорит, — столько денег не видела.

Вот, думаю, соплячка, а туда же. И как это мне пришло в голову? Решил ради смеха эксперимент провести. Достал зажигалку — у меня газовая была, вынул сотенную, поджег.

— Ой, — кричит, — что вы делаете?

Что на меня тогда нашло?

— Можно, — говорю, — и потушить, если…

Она молчит, поняла все, но — ни с места.

— Ну, как хочешь. — От сотенной другую бумажку зажег. Молчит, не шелохнется. Только глаза потемнели. Я — третью, как кто другой за меня все делает. Неправда, думаю, все равно не выдержишь, милая моя, уж мне ли не знать вашего брата, злость тогда нашла, горечь, дай, думаю, до конца испытаю, что же это за существо такое — женщина? Вывалил я все, что было в капроновом мешке, весь ворох, да и поджег.

— Все, — кричу, — твое будет, если…

Многое, чего я знал раньше о женщине, сгорело тогда вместе с деньгами. Так много, что хоть жизнь снова начинай.

Прихлопнул я тогда мокрым полотенцем пепел — все, что от целого богатства осталось, смотрю на нее. Дрожит вся — вот-вот истерика начнется.

— А теперь, — говорю тихо так, — вот за такого — ни гроша за душой не осталось — пойдешь за меня замуж?

— Теперь пойду, — говорит…

Поженились мы с ней. Она с матерью жила. Та скупая была, все с дочки тянула — ни одеться, ни погулять девке.

Эх, светлые наши денечки, куда они пропали, сгинули? Все-таки было у меня, Сережа, счастье. Было. Жили мы с Надей душа в душу, выпивал я только по праздникам. Ей доверял совершенно, хоть и моложе была, и в рейс на несколько суток уходила, у меня пристяжных тоже не было. Вот только рожать ей врачи почему-то запрещали. А я сына хотел. Вроде старался и виду не показывать, а тосковал. Придем к кому в гости — я сразу к ребятишкам. Городки с ними строю в песочнице, в паровозики играю. И они ко мне льнут. А Надя видит все, замечает. Переживает. Ну и забеременела она. Тихая ходит, но тишина какая-то особая, с радостью, с гордостью. Ровно светится вся. То подведет к себе живот пощупать, как там сынок гуляет, то гладит меня подойдет, в глаза посмотрит…

Чем ближе срок, я все больше расстраиваюсь. Сижу в тот день в слесарке, все из рук валится. Мастер говорит: «Ступай, сбегай, узнай». Я — домой. Прихожу, а Надю-то уж в больницу на «скорой» увезли.

Я — в больницу… Бегу, а в голове ясно так, как никогда, и один вопрос: кто живой останется — Надя или ребенок? Как будто мне самому выбрать дозволили. Знаю, что не мне решать, не докторам даже, а вот лучше бы тогда я с работы не отпрашивался, и в больнице не появлялся, и вопроса этого не слышать, а заткнуть уши, убежать куда-нибудь в поле и ничего не отвечать.

Вот, Сергей, я бы у дурака не стал спрашивать, скажи, как бы ты поступил, если бы, не дай бог, довелось оказаться на моем месте? Что ответил? И Надю жалко — да чего там, я после нее ни на одну не взглянул, лучше мне не найти, да и искать не надо. И сына хотел, наследника, как же без сынка-то? И кто он будет, сын, если мать свою при родах погубит? Ответь же, кого бы ты выбрал? И сына ждал, и Надя-то меня больше жизни любила, если на такое сама пошла… Как не знаешь! Надю! Ее… Мать живой оставить…

Ладно, Сергей, извини. Надо же — слезы, как у маленького. Не могу больше сегодня. Не надо было, наверное, вообще ничего рассказывать. Расстроил только и тебя, и себя. Еще Вася увидит, что плачу. Он ведь все понимает уже, хоть и пять лет только. Сколько я с ним поначалу маялся: кормилицу пришлось искать, фрукты свежие, лекарства… Времени-то — заболтались мы с тобой. Надо идти парня кормить да спать укладывать — режим.

…Сергей, как ты думаешь, он потом, когда вырастет… спросит меня? За Надю, за мать свою? Стой, не говори ничего. Идет. Смотрит-то как, а, Сережа? Смотрит-то… Ишь, глаза-то… Мамкины».

Основной вопрос

Бобышев в тот день был «из ночи». Он только что вернулся с дежурства (Славка работал в чугунолитейном слесарем-ремонтником), поставил на плиту подогреть на малом газу остатки вчерашнего ужина и собирался гулять с собакой. Пальма, чистокровная сибирская лайка, от нетерпения юлила хвостом, мешала подцепить к ошейнику поводок, повизгивала. Бобышев потянул защелку, открыл дверь и чуть не столкнулся нос к носу с дядей Петей Ивановым — пенсионером, жившим в соседнем подъезде.

— Переодевайся, — немощно просипел дядя Петя. — Канализацию опять забило. Надо, Славка.

«Надо, так надо», — думал Славка, спускаясь с собакой во двор. Смена ему выпала нынче тяжелая: кто-то то ли нарочно, то ли машинально закрыл на выходной вентиля, и замерзшая за ночь вода разорвала батареи. Бобышеву и еще двум слесарям пришлось возиться с ними всю ночь. Славка настраивался с утра залезть в постель и как следует, всласть, выспаться, тем более, что жена с вечера ушла с детьми к теще — и вот на́ тебе, не было печали.

На улице холодный ветер сбивал с карнизов снег, похоже, начиналась метель. Вокруг темного пятна канализационного колодца роились мужики. Наверняка снова, как прошлой осенью, забило тряпьем сток. Мужики глядели на мутную воду с плавающим поверху мусором и обсуждали событие.

— Бабы это виноваты, — голосом обладателя тайны рассуждал Семен Никитич Зайцев, весьма еще бодрый, крепкого сложения пенсионер. — В прошлый раз сколько тряпок вытащили? И колготки, и эти, как их…

— Кто-то бюстгалтер спустил, — поддержали Семена Никитича мужики. — Вот бы дознаться, да носом ее.

— А ето… Експертизу надо исделать. По бюстгалтеру и определить…

Народу возле колодца набралось уже много: с десяток пенсионеров, корреспондент местной газеты, худощавый стеснительный дядечка из первого подъезда, бухгалтер гор-торга Прохоров, начальник строительного участка Геннадий Иванович Свистунов — матерый, с крупным, цвета красного кирпича, лицом мужчина, маячили еще какие-то незнакомые Славке люди…

— Надо бы зондом попробовать проковырять. — Полемика вокруг забитого колодца мало-помалу приобретала конкретно-деловое направление. — Сантехника не мешало бы вызвать.

— А вон, Славка-то — не сантехник разве? — сказал кто-то из толпы, и все заповорачивались, словно впервые увидели Бобышева. — Мастер. Можно сказать, кандидат наук в этом деле.

— Надо, так надо, — сказал Славка, скрывая, что ему польстило такое возвеличивание. — Пойду переоденусь.

Когда Славка в телогрейке, болотных сапогах и рукавицах снова спустился во двор, там вовсю раздавался голос домкома Михаила Леонтьевича Иванова. Этакого шустрого низенького роста пузатенького человечка с писклявым бабьим голоском и лицом, на котором не росли ни борода, ни усы. За внешность ли, за то, что домком хаживал по похоронам отпевать покойников, или еще за какие дела, мужики заглазно звали Леонтьича «двухенастным». Сейчас он стоял на опасно вихлявшем под ним осиновом чурбаке и читал нечто вроде короткой проповеди перед массами.